— Знаешь, Захар Захарыч, свысока на людей смотреть отовсюду плохо: и из канцелярского кресла, и с твоего верхотурья.
— Ну, мы пошли, Иван Иваныч, — надулся Карпухин. — Катя, опаздываем!
Следом за Карпухиным, Багратом и Катей, которая все оглядывалась на Пасечника, ушел, торопясь в редакцию Нежданов.
Токмаков осмотрелся — остались только свои: Матвеев, машинист крана, монтажники из бригад Вадима и Пасечника, лебедчики, такелажники.
— Почему сегодня такой подъем затеяли? — строго спросил Терновой. — Вы же знали сводку погоды, товарищ Токмаков?
— Сводки я не знал.
— Как же не поинтересовались? Погоды нам вчера не обещали. Наоборот, бурей пугали. Какой же холодный сапожник распорядился подымать царгу?
Матвеев попытался влезть в разговор:
— Если разобраться, так…
— Я поднял царгу, — перебил его Токмаков и процедил сквозь зубы: — График есть график. Не срывать же график!
— А если бы царга сорвалась?
— Я сделал перестроповку. Взял трос с запасом прочности в десять раз. Вместо дюйма — дюйм с четвертью, — Но вы же силу ветра не знали?
Токмаков потер лоб.
— О чем теперь говорить? Ведь подняли?
— Вы думаете, победителей не судят? Нам важна не только сама победа, но и какой ценой она добыта. Ее себестоимость!
Терновой быстро зашагал прочь, с усилием опираясь на палку и хромая больше, чем обычно.
Матвеев с состраданием посмотрел на помрачневшего Токмакова.
— Что же, Константин Максимыч, получается? Старший прораб там рапортует Дымову, а мы тут отдуваемся? Выходит, Дерябину — коврижки, нам с вами — шишки?
— Ты что-то расхрабрился без начальства. Пора за работу.
Токмаков взглянул на спокойное небо, на тихий флажок наверху и голосом, неожиданно громким и резким, голосом, который ему самому казался каким-то чужим, но был отлично знаком монтажникам, отдал приказ готовиться к новому подъему.
13
— Товарищ Токмаков, прошу!
Терновой стоял на пороге кабинета, широко распахнув дверь.
Сколько Токмаков помнит, в этой приемной всегда многолюдно. А сегодня народу особенно много, — через полчаса начнется заседание бюро.
Токмаков пришел раньше назначенного времени. Он сидел в приемной и ломал себе голову: зачем его вызвал Терновой? Может, собрались судить победители? А за что? За то, что он выполнил приказ старшего прораба?
Матвеев, конечно, сказал бы Терновому: «Мы — люди маленькие, Дерябин приказал». Но Токмаков помнил, как крикнул Пасечнику: «Мой приказ!» Да, он сам готов за все отвечать. Приказ есть приказ — так его воспитал фронт.
Токмаков с досадой подумал, что только вчера он собирался идти в партком к Терновому как к близкому человеку, посоветоваться с ним о намерении остаться в Каменогорске, а сейчас пришел к Терновому как к судье, хотя и не чувствует за собой никакой вины.
Теперь, пожалуй, не скажешь Терновому, что эта домна — последняя. Ведь не поймет он, почему Токмаков решил навсегда покончить с кочевьем. Еще, чего доброго, подумает — испугался бури, испугался ответственности.
Когда Токмаков проходил в кабинет, он услышал за спиной чей-то приглушенный голос:
— Ну, конечно, тот самый прораб. Читали сегодня? В такой ветер…
Токмаков самодовольно улыбнулся: «Господствующая высота! По-фронтовому!»
— Давно хотел поговорить, — сказал Терновой, показав на кресло.
Терновой подождал, пока сядет Токмаков, и уселся сам.
Он был, как всегда, в парусиновом кителе, такая же фуражка лежала на столе.
Терновой относился к тому типу людей, которых очень трудно представить себе при галстуке и в шляпе. Он был коротко острижен, но спереди оставлен чуб — черный, с проседью.
— Ну, как Матвеев?
— Старается. Занятий не пропускает.
— Не много иногда нужно сделать, чтобы сохранил человек равновесие. Руку вовремя протянуть. Палец один! И человек удержался на ногах. Кстати, насчет равновесия. Инспектор по технике безопасности опять жалуется. Что это вы нам, цирк, что ли, в Каменогорске открыли? Тоже нашлись короли воздуха! Рыжий этот с чубом, которого Дымов называет заместителем министра по верхотуре…
— Мой лучший верхолаз Пасечник.
— Потом тот, у которого всегда душа нараспашку, — продолжал Терновой, словно не замечая вызывающего тона Токмакова. — Тот, с веснушками…
— Бесфамильных. Тоже отличный верхолаз.
— Да и прораб у них, доложу я вам… — усмехнулся Терновой.
Он вновь провел рукой по лицу и сразу стал строгим.
— Вы же должны знать, товарищ Токмаков. На переднем крае дисциплина всегда крепче…
— Совершенно верно!
— Так и у вас должно быть, у верхолазов. Вы — боевое охранение всей стройки. Подумаешь, господствующая высота! Мало взять высоту…
— Я знаю. Надо закрепиться на ней.
— Мало закрепиться. Надо двигаться дальше. А дисциплина у вас слаба. Слаба… Командир подает плохой пример.
— Ведь вчера…
— Вчера, вчера! — перебил Терновой. — Пасечника за вчерашний подвиг, будь это в моей власти, орденом наградил бы. И сами вы вчера наверху смело действовали. Вчера прыгать по уголкам, по кронштейнам — это был героизм…
— Я думаю, смелость — всегда полезный пример. Терновой неодобрительно покачал головой.
— Нет, не всегда… У Толстого хорошо сказано насчет храбрости. Главное — знать, чего нужно и чего не нужно бояться. Так вот, храбрый человек — это тот, который боится только того, чего следует бояться. И не боится того, чего бояться не следует. Все зависит от того, чем вы руководствовались в момент опасности. Какие нормы поведения избрали для себя. Если вы сделали выбор под влиянием чувства долга, значит, вы храбрый человек.
— А когда я поступился своим долгом?
— Когда по узенькой балочке, как по бульвару, прогуливались… Храбрость самоубийцы — самая отвратительная трусость.
— Я трус?! — Токмаков вскочил с места и весь подался вперед.
— Да, если хотите знать, это трусость, — спокойно подтвердил Терновой, его слегка раскосые глаза сузились. — Бессмысленно лезете на рожон, забываете о своих элементарных обязанностях перед обществом. Забываете, что нужны партии живой. Когда потребуется для дела ваша жизнь — прикажут, и, я знаю, вы не дрогнете. Какое вы имеете право пижонить? Давно пора просить горком снять с вас выговор. Или это вас вообще не тревожит? Пять лет таскаете за собой этот выговор. По всем стройкам. А теперь? Что я доложу? На фронте ухарство и здесь ухарство?
Терновой, все больше распаляясь, нервно постукивал кулаком по столу и стал шаркать ногой под столом, словно она сильнее заныла, не давая ему покоя.
— В конце концов у вас есть обязанности перед семьей!.. Понимаю, нет семьи. Ну мать у вас есть?
— Есть, — тихо сказал Токмаков.
— А если бы ей командир написал, что ее сын нарушает приказ и маячит под огнем без каски, в пилоточке? Какой бы это был для нее удар! Мать ночи не спит, все глаза выплакала, дрожит за сына, а он, видите ли, хорохорится, смелость свою демонстрирует…
Терновой помахал перед собой рукой, будто отгонял несуществующий дым, — значит, сильно сердился.
— А главное вот еще что, товарищ Токмаков: забываете, что вам доверена жизнь людей. Жизнь Пасечника. Жизнь Бесфамильных. Жизнь этого молоденького паренька, сына Берестова, Бориса… А если он вам начнет подражать? Если разобьется? Вы же знаете, что там, — Терновой поднял палец, — люди по самому краю жизни ступают.
Токмаков вначале порывался перебивать, возражать; его обидела было резкость Тернового. Потом, когда тот заговорил о матери, Токмаков вспомнил, что и правда такое бывало. Он не раз хаживал мишенью под пулями, стесняясь пригнуться, чтобы не сказали: «Полтинники подбирает». Он даже собирал на минном поле землянику для девушки из медсанбата. Выходит, Терновой прав? Ведь когда Дымов обидел его, сравнив с Дерябиным, он пошел гулять по балочке, чтобы порисоваться перед геодезистами.
Терновой, словно боясь своей вспыльчивости, боясь не сдержаться, вскочил и заковылял по кабинету, резким движением распахнул закрытое окно. Но тут же вернулся к столу и протянул Токмакову бумагу.