Старая дама ответила не сразу.
— Твой отец впоследствии, должно быть, не раз забывал брать ее с собой, иначе дела не пошли бы так скверно. Эта брошка — нечто вроде талисмана. Я, по крайней мере, всегда верила, что моя роза обладает магической силой, — сказала она после минутного колебания.
— Стало быть, ты ее выкупила, — заключил молодой человек.
— Нет, кто-то ее перехватил. Так обидно… мне очень хотелось вернуть ее, — с горечью проговорила пожилая синьора.
— Да будет тебе! Все в этой жизни переменчиво. Представится другой случай, — беззаботно ответил Спартак.
— В моем-то возрасте? Мне восемьдесят шесть лет. Каждый раз, когда заходит солнце, я спрашиваю себя, доведется ли мне снова увидеть рассвет.
«Мерседес» бесшумно катил по шоссе. Автострада в этот час была почти совершенно пустынна.
— Эта брошь действительно так много для тебя значила?
— Это долгая история, Спартак. Длиной во всю мою жизнь, — ответила она.
— Бабушка, а почему бы тебе не рассказать мне эту историю?
— Тебе станет скучно.
— А ты попробуй. Бабушки всегда рассказывают внукам сказки. И ты мне рассказывала, когда я был маленьким. Сказки всегда начинались со слов: «Жили-были…» Почему бы и сейчас так не начать?
— Потому что это не сказка. Это жизнь, — возразила старая дама. — Моя жизнь.
— Вот и отлично. Мне бы хотелось ее послушать, — настаивал внук.
Старая дама вытащила из сумочки фляжку с водой и не торопясь отпила несколько глотков, а потом начала рассказ:
— Жила-была бедная девушка. Она была красива, но считала себя уродиной. Все кругом ей твердили, что она сумасшедшая, что она слабоумная. А она была просто несчастная и почти слепая. Как крот. Звали ее Маддаленой или просто Леной. Она была бедна, но мечтала о большой любви.
ЖИЛИ-БЫЛИ…
Простите мне ребячливость мою,
Но и лета меня не изменили,
По-прежнему, как в детстве, я люблю
Старинное присловье: «Жили-были…»
Жорж Брассанс
Глава 1
У Лены месячные начались только в шестнадцать лет. Некоторые ее сверстницы из деревни в этом возрасте уже рожали, но Маддалена оказалась поздно распустившимся цветком.
С самого детства родные посматривали на нее свысока, чуть ли не с презрением.
— Этот дичок никогда не вызреет. И головой и утробой слаба. Кто ж ее возьмет, такую недоделанную? — злобно приговаривала ее старшая, уже перешагнувшая сорокалетний рубеж сестра Эрминия, ожесточившаяся на весь мир из-за того, что у нее рождались только дочери.
Мать иногда пыталась вступиться за Лену, во всем обвиняя старшую дочь, которая выкормила малютку своей грудью.
— Напоила ты ее своим кислым молоком, вот оно и сказывается.
— Она же не моя дочь! Что ж вы сами не поили ее молоком? — сварливо огрызалась в ответ Эрминия, задетая за живое.
И без того нелегкий характер Эрминии ухудшился, когда она узнала, что муж изменял ей с женой мельника, у которого работал. Марилу родила ему сына, и Джероламо, муж Эрминии, гордился этим ублюдком, пренебрегая законными детьми.
Мать с дочерью начинали переругиваться, и ссора неизменно завершалась звонкой оплеухой, которую Эльвира закатывала дочке, чтобы положить конец спору. Эрминия уходила в ярости, а мать, оставшись одна, горько каялась в том, что не сумела обойтись без рукоприкладства в разговоре с дочерью.
Лена очень болезненно переживала эти стычки, понимая, что является их невольной причиной. Она чувствовала себя виноватой и еще глубже уходила в свою скорлупу. К тому же она прекрасно знала, что при первом же удобном случае Эрминия вернет ей затрещину, полученную от матери.
Лена была глубоко несчастным ребенком. Ни разу в детстве ей не довелось испытать абсолютного, ничем не омраченного счастья. Раздражение, недовольство, глухая ярость сопровождали ее постоянно, отравляя ей жизнь и изнутри подтачивая душу. Чтобы избавиться от томительного напряжения, Лена хваталась за любую работу: полола грядки, ухаживала за лошадью, доила корову, а в свободное время бродила по полям и во все горло, надсаживаясь до посинения, распевала романсы, безбожно перевирая при этом слова. Только так ей удавалось разрядить накопившееся в ней раздражение.
Порой Пьетро и Эльвире, родителям Лены, приходила в голову мысль, что она и вправду сумасшедшая, а не просто с придурью, и тогда они начинали поглядывать на младшую дочку едва ли не с робостью. Крестьяне всегда испытывали суеверный ужас перед безумием.
Лена тем временем продолжала неудержимо тянуться вверх, тоненькая и стройная, как тростинка. Ее платья — числом всего два, выходное и повседневное, — приходилось регулярно надставлять, но все равно они были коротки. Она не обращала на это внимания и никогда бы не осмелилась попросить у матери новое платье. Да и все ее ровесницы были одеты не лучше. Лишь изредка какая-нибудь из них являлась в церковь Святого Стефана к воскресной мессе в новом наряде. Лена плохо видела и даже не замечала этих редких перемен. Если же счастливица нарочно подходила к ней, чтобы продемонстрировать обновку и похвастаться, она начинала щуриться, стараясь получше разглядеть, и говорила: «Я рада за тебя», хотя на самом деле ей было безразлично. Лене казалось, что сама она даже в королевском наряде все равно выглядела бы пугалом огородным.
Алтарь был богато украшен цветами. Во время мессы, сидя на скамье вместе с другими девочками или преклоняя колени, Лена с упоением вдыхала их тонкий аромат, смешанный с дурманящим голову запахом оплывающего свечного воска и ладана, курившегося в кадиле. Затверженные наизусть латинские слова молитвы она повторяла машинально, не понимая их смысла. Они представлялись ей чем-то вроде волшебного заклинания, оберегающего от гнева грозного и далекого бога, которого приходилось почитать, хотя он ей совсем не нравился.
Зато ей нравилось подслушивать сплетни. В кратких паузах между распеваемыми в полный голос «Ave Maria, mater Dei»[3] и «Ora pro nobis peccatoribus»[4], набожно сложив руки и с исступленным видом уставившись в пространство, сельские плутовки не хуже записных светских львиц успевали шепотом обменяться самыми свежими секретами.
— У Ческины объявился новый хахаль, — гнусавя себе под нос, чтобы не услышал кто не надо, говорила одна из девушек.
— И кто же это? — подхватывала другая.
— Мариетто, сын кузнеца.
— Да ведь он женат! Она сама тебе сказала?
— Как же, держи карман. Казимира их застукала. Катались по траве прямо за полем Бедески.
— Насажает он хлебов ей в печку.
— А она выпечет еще одного байстрюка. Один-то уже есть.
«Аминь», хором пропетое со скорбным видом и потупленным взором, знаменовало окончание мессы и конец истории про злосчастную Ческину.
Подслушанные в церкви разговоры заставляли ее задуматься о собственной судьбе. В шестнадцать лет она все еще была незрелой, плоской, как щепка, загорелой до черноты неудачницей. Сознавая, что она не такая, как все, Лена переживала свою непохожесть с противоречивыми чувствами: гордилась ею, потому что с этими болтушками не хотела иметь ничего общего, но в то же время страдала, догадываясь, что у нее отнято что-то очень важное, хотя она и сама хорошенько не понимала, что именно. Скорее всего у нее никогда не будет кавалера, который повел бы ее поваляться на траве, чтобы хоть узнать, правда ли так хороша любовь, как о ней говорят. В подобные минуты она начинала злиться скорее на себя, чем на окружающий мир, и, приходя в неистовство, искала успокоения в уединении.
Вот и в это воскресенье, прямо посреди мессы Лена вдруг вскочила на ноги. Торопливо присев перед алтарем и поспешно перекрестившись, она бегом пересекла центральный неф, слепо врезалась прямо в шеренгу мужчин, стоявших полукругом позади последнего ряда церковных скамей, рассекла ее надвое и выбежала на паперть, не обращая внимания на реакцию окружающих. Окружающие восприняли ее выходку снисходительно, родные же давно махнули на нее рукой. Такой уж эта девчонка уродилась: она всегда действовала странно, ни с кем и ни с чем не считаясь, причем даже затрещины, которыми не скупясь осыпали ее отец и братья, не могли ее сдержать.