Сколько ночных часов провели они вместе в темном коридоре лазарета там, в Белоруссии… Сколько ночей в палате сыпнотифозных вместе не спали — все думали, как разыскать подпольную партийную организацию… Заботливый, верный Волжак… Неужели он болен чахоткой?!
— Стало, ты все-таки жив, Иваныч?! — радостно вытирая слезу и опять обнимаясь с Баграмовым, повторял Волжак.
— Я ведь тебе говорил, Кузьмич, что будем еще мы есть свежую стерлядь на Волге. И будем! — отвечал Емельян, тоже растроганный, как и его старый друг, так же, как и Волжак, отирая глаза.
— Погоди, Иваныч, я тут помогу одному пареньку раздеться, — сказал Волжак.
И пока Волжак раздевал своего молодого, ослабевшего от дороги и болезни товарища, Баграмов смотрел на него, а он все поглядывал на Баграмова, помогавшего в это время раздеться другому такому же слабому больному, который сидел рядом.
— А ты Балашова-то Ваню и не узнал ведь? — спросил Баграмов.
— Балашова?.. Какого?.. Ах, «упокойничка» нашего! — радостно «окнул» Волжак. — Не признал! А где же он?
— Да он ведь тут самый главный по новоприбывшим больным. У него под началом будешь жить две недели. Должно быть, куда-то распоряжаться ушел. Помоешься — встретитесь… Он тебе порасскажет о многом… — значительно обещал Емельян.
— А ты все такой же! Ух, черт усатый! Силы в тебе, должно, много душевной! Я и не ждал тебя видеть живым. Мы все тебя схоронили, — ласково говорил Волжак. — Ведь был слух, что тебя в Зеленый лагерь послали, а там и к стенке, — добавил он шепотом.
Их обступила толпа костлявых людей с проваленными, лихорадочными глазами. Все радостно и сочувственно улыбались.
— Земляка нашел, Ванька?
— Доктора?! Ишь ты!
— Ну, гляди, Иван, будешь жить сыт по горлышко, тогда нас не забудь!
— Повезло Кузьмичу! — вслух завидовали в толпе.
— Как тут, Иваныч, у вас? Из наших так закручинились многие, когда увозить в Германию стали! Ведь мы приближения фронта все ждали. А тут увозят!.. Одни говорят, что все равно как в советский район. Другие гадают, что в лагерь смерти. А вправду-то как оно? — вполголоса добивался Волжак.
— Да нет, ничего, кое-как тянем, — уклончиво ответил Баграмов. — Мы после еще с тобой потолкуем, Иван. Я тебя нынче же разыщу. Ведь здесь и Варакин.
— Миша?! Да что ты! Вот не гадал, не чаял, вот радость! — весь засветился от счастья Волжак. — Значит, вы вместе? Вот ладно! Значит, и он живой?!
— Да нет, Кузьмич, не знаю уж, будет ли жив…
— Умирает?! Да что ты?! — всполошился Волжак. — Да я и мыться не стану, к нему побегу… Да как же?!
— Ладно уж, мойся, тогда провожу…
После мытья Баграмов отвел Волжака к Варакину.
Михаил лежал на высоких подушках, прерывисто часто дышал, оставался в бреду. После налета эсэсовцев каждый день теперь умирало человек по двадцать. Варакина ждала та же участь. Спасти его было почти невозможно, но все же друзья старались спасти…
— К вечеру обещали добыть сульфидин, — сказал Леонид Андреевич.
К вечеру… Барков уже отдал две голландские шинели, они через Юрку ушли к немцам за проволоку, но сульфидин пока не явился.
Штабарцт обещал сульфидин Соколову, Вайс — Шабле.
Но болезнь заявляла, что дорог час…..
Волжак с тревогой смотрел на покрытый крупными каплями пота высокий, покатый лоб Варакина. «Не выживет Миша, нет!» — горестно думал он, не отходя от больного, не слыша и не видя окружающих.
И вдруг повторенное кем-то у постели больного слово «сульфидин» коснулось ушей Волжака. Он вскочил и молча выбежал из барака. Он уже знал, где найти Баграмова, побежал в аптеку.
— Иваныч! У Тарасевича есть лекарство. Он держит для немцев и для себя. На случай — от венерической, говорили ребята… Есть у него, говорю!
— У кого? Что такое?! Что ты городишь?
— У Тарасевича! С нами же прибыл, только что с немцами в классном вагоне ехал… Тарасевич, ну, старший врач-то, ты помнишь? Лекарство есть у него, которое Мише нужно… как зовется-то?
— Сульфидин?
— Ну, он самый, он самый! — обрадовался Волжак.
— Да ты не ошибся ли, Кузьмич? Ведь ты лекарства не знаешь! — усомнился Баграмов.
— Сам назвать не умею, а как при мне говорят, точно знаю! То самое! Точно! Плюнь на все, попроси у гада. Ведь о спасении жизни…
Тарасевич вошел во врачебный барак и брезгливо поморщился. Общий барак, двухъярусные солдатские койки, как в солдатской казарме, запах хлорной извести… Неужели же все врачи тут живут, в такой обстановке? Ему не хотелось даже занять свободное место, которое указал уборщик. Неужели он тоже будет жить тут по-солдатски и лазить еще куда-то на верхний ярус?! Вероятно, к обеду зайдет сюда старший врач. Не очень с его стороны любезно бросить прибывшего одного. Мало ли что и как укажет какой-то уборщик!..
— А где помещение Леонида Андреича? — спросил Тарасевич уборщика.
— Вот его коечка, нижняя у окошка, — готовно ответил тот.
(пропуск двух страниц текста)
паду. Как не пройти, как не проехать было ему по московским улицам!
«Ожила Москва, ожила! Не мирной жизнью жива, конечно… и осень ее не красит. Пасмурно, дождь. Такая погода всегда наводит унылость, но бодрое настроение сказывается везде, во всем четкость работы. Транспорт гудит, несется… Афиши театров, концертов…» — думал Бурнин, проезжая по улицам.
Анатолий не мог, разумеется, миновать Татьяну Варакину, но, заехав к ней, не застал ее дома. Зато его новая знакомая, Ганна Григорьевна Баграмова, теперь жила вместе с Татьяной, в ее первой комнате. Тут горела гудящая керосинка, на которой варился столярный клей, в углу на мольберте стояла фанера с какими-то невнятными линиями, намеченными краской. Пахло скипидаром, бензином и клеем, а по окнам и на стенах были развешаны и лежали куклы в красноармейской форме, в немецких мундирах, в крестьянском платье…
Ганна орудовала среди этого хозяйства в синем халате-спецовке, держа в руках чью-то голову.
— Кухня ведьмы какая-то! — оживленно воскликнул Бурнин.
— Здравствуйте, Анатолий Корнилыч, — сказала Ганна. — Тани дома нет. А это — знакомьтесь — наш кукольный красноармейский театр. Вступает в строй новая партизанская пьеса, — говорила она, любовно рекомендуя гостю расположенные вокруг кукольные фигурки. — Видите ли, у нас готовится постановка, героем которой являетесь в числе прочих вы сами. Полюбуйтесь, какой вы хороший!
— Неужели я? — удивился Бурнин, действительно признав портретное сходство с собою одной из кукол. — Ведь, кажется, я в самом деле!.. Где же вы будете демонстрировать эту пьесу?
— По госпиталям. Получили уже на нее разрешение. Вот Гитлер с шарманкой, а вот обезьянка — Геббельс…
— А это что за красавица?
— Эта? У нас с Таней спор, который можете решить только вы. Я утверждаю, что ее зовут Настя, а Танечка говорит — Наташа. Не помните, какой был системы у вас топор — «Настино» или «Наташино счастье»?.. Если останетесь на недельку, то на премьеру попросим явиться героя пьесы… Да вы садитесь. Кажется, эта вот табуретка чистая. Я ее и еще оботру… Садитесь, а если есть закурить, то угощайте…
Бурнин сел. Он заметил, что Ганна Григорьевна похудела и выглядит очень усталой, что ее возбужденное оживление несколько искусственно.
— Да, топор был точно «Настино счастье». Такая система, как говорил мой погибший друг Сергей Логинов… Закурим, Ганна Григорьевна. Папиросы мне дали хорошие… Ну, и что же у вас нового? Ничего? — тепло спросил он.
— Какие могут быть новости! Последние — это ваш рассказ. Но мы с Таней обе все-таки верим, надеемся, любим… — Она усмехнулась с горечью: — Вера, надежда и любовь — участь тысяч несчастных жен. Чем мы лучше!
— Я сейчас, Ганна Григорьевна, еду в Смоленщину и, по правде сказать, тоже верю, так же надеюсь и тоже… люблю… — признался Бурнин.
— Когда будете счастливы, напишите нам. Ваша удача поддержит и нас… Обещаете?
— Обещаю.