Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Расписания поездов и времени смены постов. Нам надо знать, когда идут военные поезда или поезда с военными грузами, — сказал Баграмов, вспомнив наказ Баркова.

— Да! Еще я не сказал об охране железной дороги! — спохватился Оскар. — Часовые вот в этих точках, — показывал он на плане. — Казармы у них в бараках — вот здесь. В километре от станции. Здесь взвод эсэсовцев. Они на постах не стоят, только патруль: hin und her, hin und her… [101]У них свои телефоны, свое освещение. Я о них ничего не знаю, — добавил Вайс тоном извинения, словно он был виноват, что не может проникнуть в расположение эсэсовцев. — Вот здесь, на ветке, каждый день стоят вагоны под погрузкой с завода. На этой платформе их прицепляют ежедневно к одним поездам… О поездах я узнаю точно, — пообещал он.

— Спасибо, — тряся руку Вайса, сказал Емельян. — Ты отличный разведчик.

— Мы сделали это вдвоем, — ответил Оскар. — Нас двое из Австрии… Rot Front! — заключил он, как и в прошлый раз подняв сжатый кулак.

В середине ноября Оскар Вайс сообщил Сашенину, что в ближайшие дни многим солдатам охраны, в том числе и ему, угрожает отправка на фронт. До сих пор у него была отсрочка в связи с ранением, а на этих днях он признан здоровым. «Если я нужен здесь, то спроси у начальника разрешения помочь мне заболеть», — сказал он Сашенину.

По совету с друзьями Сашенин сделал ему «флегмону» на бедре.

— Если я проболею недели две-три, то общая отправка пройдет, а одного меня посылать уж не будут, — говорил Грише Вайс. — Думаю, мне не надо на фронт. Думаю, что здесь я нужнее вам, русским…

Бюро Союза антифашистской борьбы обсудило вопрос о приеме в члены Союза австрийского рабочего солдата Оскара Вайса. Сомнений в нем не было ни у кого. На следующем Бюро решили оформить его прием.

Вайс продолжал, перемогаясь, еще дня три выходить на работу, до тех пор, пока температура у него не поднялась до 39,5°.

— Теперь можно явиться к врачу, и следа от укола уже не осталось, — сказал Вайсу Сашенин, осмотрев его флегмону.

Но с Вайсом случилась беда. Проболев с неделю, он пришел с каким-то новым унтером в блок «А», провел новичка по баракам, рассказывая ему о порядках, и едва успел улучить мгновение, чтобы сказать Сашенину, что, кажется, что-то начальство поняло о причинах его болезни и, вероятно, ему будет плохо. Он посоветовал остерегаться власовцев и нового шефа и ушел. Больше никто из пленных его никогда не видел.

Глава третья

Балашов с семилетнего возраста запомнил то ощущение бессилия и безвыходности, которое испытал во время поездки с отцом к Черному морю. Волна прибоя сбила его с ног и долгое, казалось — нескончаемо долгое, время не давала выбраться на берег, ни даже подняться на ноги. Едва Иван приподнимался, высовывал голову из-под убегавшей шипучей пены, судорожно хватал раскрытым ртом воздух и порывался к берегу, как рушился на него новый мутно-зеленый вал, опрокидывал, покрывал с головой и волок по каменистой кромке неглубокого прибрежного уступа. Иван чувствовал, что погибает. Выбившись совершенно из сил, он даже, казалось, не мог больше барахтаться, но снова окатывала волна, и опять он видел голубое небо, залитый солнечным светом берег, снова хватал открытым ртом воздух, напряжением всех силенок кидался к берегу, из самолюбия не крича отцу. И вот. Новая волна опять валила его, покрывала с головой и тащила по дну, сначала вперед, а потом, вместе с грудами грохочущей гальки, назад, в море…

Когда отец наконец заметил его беду и вытащил его из моря, Ивана мучительно долго рвало холодной соленой водой. Он, лежа в постели, впадал в забытье, и все еще в ушах его стоял гул накатывающихся волн и скрежет камней, а перед закрытыми от слабости глазами ритмично всплывала неумолимая зеленая муть.

И вот опять у Ивана так же кружилась голова, так же на него наплывала волна, покрывая весь мир, но на этот раз не зеленой, а красной тяжелой мутью. Казалось, вот-вот он вынырнет, вот-вот он что-то припомнит… И вдруг опять все тонуло в набегающей красноватой мути, она темнела, сгущалась, почти чернела, и затягивала самое ощущение бытия, пока новый отлив волны не рассеивал красную мглу и почти возвращал его к жизни. Но ясного, полного сознания все же не наступало. Пожалуй, не было даже настоящего ощущения боли…

Может быть, эта охранительная потеря сознания во время пыток спасла Балашова от смертельного шока.

Он лежал в тюремной камере, где было еще двое людей — француз и чех. Оба смотрели на него с равным состраданием, иногда подносили к его рту кружку воды, смачивали ею запекшийся кровью рот. Но Балашов не видел и этих товарищей по несчастью, не замечал их забот. Бытие и небытие в нем боролись…

Однако же, видимо, палачи эмпирически постигли меру выносимых человеком страданий. Они отмеряли ту самую долю их, которая приводила его на край смерти, но не давали смерти вырвать у них возможность еще подвергнуть мучениям свою жертву. Он должен был жить, чтобы еще и еще раз испытывать плети, кастеты, удары кулаков, дубин и кованых каблуков, уколы игл, внезапные ожоги. По замыслу палачей он должен был еще жить, и он жил…

— Все-таки ты ничего не сказал им, не открыл никаких имен? — сочувственно и дружелюбно на ломаном немецком языке спросил один из арестантов, как только Балашов проявил первые признаки сознания.

Балашов приподнял опухшие, черные от кровоподтеков веки и увидел заботливое и любопытное лицо вопрошающего, остановился взглядом на другом напряженном лице — на лице своего второго товарища по заключению. Лицо того было искажено молчаливою судорогой страха, за спиною первого он зажимал собственный рот рукою, подавая знак Балашову.

И хотя сознание только в этот миг возвратилось к Ивану, он во мгновение понял, что выражало это лицо, что должен был выразить этот жест: это было предостережение друга.

— Дай ты ему покой! Пусть молчит и отдыхает. Парень только очнулся. Отдохнет и расскажет… А впрочем, зачем нам соваться в чужие дела? Каждый должен знать только свое, — сказал тот, кто подал Ивану остерегающий знак молчания.

В глазах первого арестанта мелькнули злобные огоньки.

— Ты, Иозеф, чех, потому ты полон благоразумия, а человеку иногда нужно бывает облегчить сердце. Он молчал перед палачами со сжатым сердцем, и это был подвиг, геройство. А теперь он скажет об этом геройстве друзьям, и сердце его расширится радостью… Иногда важнее благоразумия простая человеческая душевность. Мы, французы, всегда живем сердцем!

— Дело в том… — сказал едва слышным голосом Балашов. — Дай пить…

Француз торопливо подал воды.

— Дело в том, что я молчал перед ними лишь потому, что мне нечего было сказать, — по-немецки произнес он фразу, которая самому ему показалась ужасающе длинной и сложной. От слабости он едва довел ее до конца. Он помолчал, но, собравшись с силами, все же продолжил: — Я ничего не знаю по этому делу, за которое меня мучают…

Балашов посмотрел на лица товарищей по заключению. На лице француза он заметил досаду, а второй кивнул ему с радостным удовлетворением.

— Ты напрасно так запираешься перед друзьями, — сказал француз. — Я знаю по себе, что разговор по душам облегчает тюремную жизнь. Я сам был в партизанах, в маки. Бошам я ничего не сказал на допросе, а с друзьями нам что же стесняться!

— Да, но бывает немало людей, — сказал чех, — которых взяли сюда по ошибке, как я хотя бы или как этот малый, — указал он на Балашова. — Я, например, могу рассказать, как я сапожничал, а никаких коммунистов не знаю. Может быть, этот парень также не знает…

Балашов ощутил, что здесь шла борьба за него между двумя смертельными врагами и каждый из них оценивал по-своему его способность говорить или молчать. Ему казалось, он уже понял обоих и обоих по-своему расценил…

Разговор между ними шел по-немецки, а ему, Балашову, кроме всего прочего, просто было легче молчать, чем говорить. И он молчал, предоставив этим двоим обсуждать, что лучше — беседа или молчание.

вернуться

101

Туда и сюда, взад-вперед.

285
{"b":"162995","o":1}