Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В секцию в течение всего утра входили санитары и фельдшера, вызывали больных, забирали их вещи и уводили самих в другие секции и другие бараки.

Больные прощались с Иваном…

— Смотри заходи, навещай, Балашов!

— Не забывай, Иван, старых дружков! Второй барак, пятая секция…

— Ты запомни: третий барак, третья секция. Приходи! — слышал с разных сторон Балашов.

— «Спутника» теперь будешь сам получать, без меня, — сказал, собираясь, Дымко.

— Что за «спутник»?

— Ну, «спутник агитатора» — «Клич»!

— Ух ты гадюка! — дружески выбранился Иван.

Он сам отнес барахлишко Ромки на новое место. Перед самым обедом санитары вынесли на носилках тех, кто был уже не в состоянии ходить.

Самохин зашел в опустевшую секцию:

— Ну как, Ваня? Остался один?

— Один.

— Прибери все, почисти, помой, приведи в порядок. Кострикин сегодня белье получает. Он не придет. В двух соседних бараках тоже остались только старшие, они помогут тебе. Рука-то твоя получше? Познакомься с соседом. Он комсомолец, слесарь-танкист. Вам вместе работать…

— А какое задание, Павлик? Какая работа? — нерешительно спросил Балашов.

— Когда будет надо, скажут. Не знаю. Я такой же, как ты, рядовой…

Балашову хотелось скорее увидеть этого соседа, которого так просто Самохин назвал комсомольцем. Когда-то дома комсомолец — какое это было простое слово. Или другое слово — задание… А здесь они заставляют так волноваться…

Иван растопил печку, согрел воды и горячей водой мыл койки, совсем позабыв про свою не вполне зажившую руку.

…Если смерти — то мгнове-енной,
Если раны — небольшой… —

во весь голос распелся он.

— Соловей, соловей-пташечка! Где ты там?! — крикнули от двери.

— Ну, входи, кто? — продолжая тереть койку, откликнулся Иван.

В дверях стоял коренастый парень лет двадцати, с курносым и оттого простовато-задорным лицом. Ворот его гимнастерки был расстегнут, рукава подсучены выше локтя, в руках швабра.

— Павлик послал помочь тебе убираться. Я из соседней секции. Меня зовут Федором, — сказал парень, подав ему мокрую руку.

Они с минуту смотрели прямо друг другу в глаза, взволнованно взявшись за руки.

— Ну, значит, давай убираться, — вдруг просто и буднично первым сказал Федор. — Павлик велел все до ужина кончить, а время уж вон…

— Успеем! — ответил Иван. Ему казалось, что он уже совершенно здоров и все, что угодно, может одолеть и успеть.

Они понимающе взглянули еще раз друг на друга и взялись за дело, после которого ждало их что-то таинственное и необычное…

Они мыли и скребли, изредка молча, радостно поглядывая друг на друга. Когда закончили уборку и Балашов остался один, он сердцем ощутил какое-то замирание, вроде волнения первой любви или как в ожидании первого боя.

Перед ужином опять заглянул Павлик.

— Огонь погаси, чтобы не было света, будто пустая секция. После ужина к тебе четырнадцать человек сойдутся — старших и помощников. Остальные пока не наши… Как постучат, будешь спрашивать: «Куда прешься?» Тебе ответят: «Меня в карантин послали». Ты спросишь: «Что надо?» Он ответит: «Старшой, покажи мое место!» Кто скажет иначе, тех прогоняй, говори, что к тебе запретили входить. Когда все соберутся, то переднюю дверь запри, а заднюю отопрешь — через нее войдет вместе со мной товарищ. Он-то и поведет разговор… А ну, повтори.

Путаясь от волнения, хотя нечего было особенно понимать и запоминать, Иван повторил.

Вечером Балашов, пропустив последнего, четырнадцатого, как было условлено, запер переднюю дверь, через которую все сходились. Отворив заднюю, он впустил Павлика и еще какого-то человека, лица которого не рассмотрел в темноте.

— Товарищи! С вами поговорит наш старший товарищ, — не громко, но так, чтобы всем было слышно, объявил в темноте Павлик.

— Друзья! Товарищи старшие! — произнес второй голос. Иван не поверил ушам, пораженный невероятностью: он узнал голос и интонацию Баграмова.

— Из нашего лагеря ежедневно вывозят на кладбище двадцать пять — тридцать умерших. Тех, кто еще не умер, избивают плетьми и дубинками, топчут ногами, морят голодом. Когда же мы с этим покончим?!

Темнота барака наполнилась глухим говором.

Все сами знали, что делается в лагере и в лазарете, но никто не ждал, что об этом заговорят, призывая сопротивляться, хотя в душе многие жаждали долгими месяцами такого призыва.

— Пора кончать с гестаповско-полицейским порядком! — решительно заявил голос из темноты. Иван был уже убежден, что это голос Баграмова. — И эта борьба в большой мере лежит на вас, на старших! Хлеб разделить, помыть котелки, вымыть полы и таскать парашу — все это работа, но этого не довольно! Ведь люди в отчаянии и в беде и от этого умирают вдвое скорее и больше. Ваше дело — заботиться о их бодрости и твердости духа, сплачивать их и поддерживать уверенность в нашей победе! Представьте себе, что сегодня приходит известие о разгроме фашистов. Что будет? Кто лежал, тот поднимется. Кто ноги едва волочил, тот распрямится.

— Верно! Правильно! Только и ждут все хорошей вести. Да где ее взять?!

— Из фашистской газетки доброй вести не вычитать! Они всё о своих победах кричат! — послышались голоса.

— Потому и кричат, что их победы и нет и не будет! — голос оратора звучал твердо, уверенно. — Они в сорок первом году продавали в Берлине билеты для прогулки в Москву. Прогулка не состоялась, отбросили их от Москвы. Теперь они собрались кататься по Волге. Опять отменят! С Волги начнется наступление Красной Армии на Берлин. И от Волги к Берлину движение фронта пойдет быстрее, чем шло от Берлина до Волги.

Тишина в темной секции стояла такая, как будто тут не было никого, кроме говорившего человека. Все замерли. Иван старался дышать беззвучно.

— В победном марше ворвавшись в Германию, Красная Армия освободит и нас. Мы вернемся на родину!

Темнота барака громко вздохнула, глухо загудела и разом опять затаила дыхание…

В лагере смерти и безнадежности, в черной дыре фашизма, в беспросветной мгле плена, в тот момент, когда фашисты лезли на Волгу и на Кавказ, здесь вдруг провозглашались жизнь, победа и свет, провозглашались уверенно, просто и внятно.

— Да, товарищи, мы вернемся на родину, — снова дошел до Ивана голос Баграмова. Теперь он уже узнавал его во всех интонациях. — Родина спросит: «Как ты, боец, попал в плен?» И если ты оказался в плену не потому, что ты трус и изменник, то она спросит дальше: «А как ты держался в плену? Ты говоришь, что все страдали от фашистов и полицаев, а как ты с ними боролся? Как боролся?!» — Оратор сделал глубокую паузу. — Поймите, товарищи, чго на всех нас, на советских военнопленных, как бы мы ни попали в плен, есть пятно: мы все опозорены тем, что среди нас нашлась продажная рвань, которая поддалась фашистам и по их приказу помогла создать в лагерях полицейский режим. Не говорите: мол, я-то тут при чем — я не предатель, не полицай! Мы все тут, ребята, «при чем». Все виноваты!

— Как так — все?! — не выдержав тяжкого обвинения, громко откликнулся кто-то во тьме барака. — Честные люди не могут нести ответственность за Бронислава, за Жорку Морду!..

— Не кричи! — одернул его оратор. — Как так — не могут?! Именно честные люди не откажутся нести эту ответственность! Каждый удар полицейской плети — это наша вина, если мы не отрубим руку, которая держит плетку. Каждое враждебное родине слово — это наш с вами позор, если мы не выдернем из поганой глотки язык! Каждый изменник, который идет на службу к фашистам, — это и наше с вами тяжелое преступление, за которое нам оправдания нет и не может быть… Ясно?!

…Оратор умолк, но темнота барака тоже молчала. Неожиданный груз, который ночной незнакомец взвалил на плечи собравшихся, показался им непосильным: испытывая искреннее отвращение к полицаям, предателям и провокаторам, они привыкли считать самих себя свободными от соучастия в преступлениях уже тем, что не были сами в этих бандитских рядах, не общались с ними и в тайных беседах возмущались их гнусной ролью. Но борьбу с ними здесь они считали немыслимой и непосильной.

185
{"b":"162995","o":1}