— Шагай передо мной.
Он не стал спорить. И это тоже меня успокоило. До вахты добрались без происшествий.
Пока не вывалились из будки вохровцы, Коля предложил с нагловатой прямолинейностью:
— Начальник, дров надо будет напилить или наколоть или чо, нас не забывай.
Офицер оставил пожелание Борщука без ответа.
В зоне, когда мы шли в бригаду, я пооткровенничал:
— А мужик-то он — ничего. Не жлобина. Человек — начальник.
Коля всё же счёл своим долгом опровергнуть:
— Мусор он и есть мусор. А баба у его — гарная. Что надо баба. Цимус. Пофартило гаду.
— Зачем ты его так. Он же тебе добро сделал: накормил, обогрел.
— Всё едино — пёс. Нас охраняет.
— Работа у него такая, Коля. Не он, так другой. Я его не оправдываю. Но и такие, как он, нужны. Ведь не все чалятся за корень турнепса. Ты же не слепой, видишь сколько среди нас страшных людей. Вернее, нелюдей: грабителей, убийц, насильников. Представляешь, что они натворят, если окажутся на воле?
— Меня це не касаемо.
— Касаемо, Коля. И очень даже касается. Только ты этого не понимаешь ещё.
— Ты зато много понимаешь, — завёлся с полуоборота Борщук. — Я бы его, этого мусора… А баба евоная — ништяк. Дочка — маленькая тильки.
— Зато — умница. И — прелесть какая. Как цветок. Я на такую не надышался бы. Если б у меня такая дочь была.
Борщук хмыкнул. И повторил:
— Баба — це да. А остальное — дрова.
Чтобы исключить подробный разбор достоинств женщины, а я догадался, о чём будет талдычить напарник, быстро перевёл беседу на другую тему.
О неосуществлённом намерении Борщука рвануть я не упоминал. Он — тоже. И я это воспринял как добрый знак: понял-таки. И не будет ко мне прикапываться.
Судьба нашего обеда Колю вроде бы не беспокоила. Но когда нам предложили застывшее месиво из баланды и перловой каши, напарник мой не отказался, вынул ложку и хладнокровно затолкал в себя отвратительную — после жареной-то картошки — жратву. И мою порцию — тоже. Лишь бы другому не досталась.
А я остался доволен пилкой дров. И больше того — что Борщук не осуществил своей сумасшедшей задумки. А через день надзиратели во время обхода застукали Колю курящим в неположенном месте. Всё обошлось бы выговором, да Коля стал по своему обычаю огрызаться. И тут же был приглашён прогуляться в ШИЗО. И когда он собирался, то, зло зыркнув на меня, прошипел:
— Ну Рязанов! Если б не ты, не париться бы мне в кондее.
Сразу я как-то не сообразил, причём тут я. Потом догадался: вот что он имел в виду. Выходит, сожалел. И на меня тайно зуб точил. Что не позволил. Не пособил рвануть. До чего ж злопамятный!
А в начале ноября Борщука неожиданно вызвали в спецчасть. Сфотографировали. И через день выгнали. Вернулся с объекта — место напарника на вагонке уже занято другим зеком, с верхних нар. Колю освободили как осуждённого несовершеннолетним и отбывшего больше двух третей срока наказания. И в честь тридцать третьей годовщины Великой Октябрьской революции. Подарочек!
И хотя разговора у нас о несостоявшемся побеге так и не произошло, я чувствовал какую-то виноватость перед бывшим напарником. Бередило меня убеждение, что я не сказал, не успел сказать о чём-то очень важном. Для него. К тому же мы так и не попрощались толком, по-товарищески. Потому что его вызвали из строя во время развода. И я оказался за зоной, а он — в лагере. А сейчас — наоборот.
«Часто, наверное, такое происходит в жизни, — подумалось мне. — Сегодня ты в зоне, завтра я…»
не губите молодость, ребятушки…
Не губите молодость, ребятушки,
Не влюбляйтесь в девок с ранних лет.
Слушайте советы родных матушек,
Берегите свой авторитет.
Я её использовал девчоночкой,
Потому что рано полюбил,
А теперь я плачу, сожалеючи,
Для меня и белый свет не мил.
Часто её образ вспоминается,
Вижу её карие глаза.
Нет её, с другим она шатается,
Бросила, покинула меня!
Как-то возвращался поздно вечером,
С неба мелкий дождик моросил.
Шёл без кепки пьяною походкою,
Тихо плакал и о ней грустил.
В переулке пара показалася.
Не поверил я своим глазам:
Шла она, к другому прижималася,
И уста скользили по устам.
Быстро хмель покинула головушку.
Из кармана вынул я бутыль
И ударил ей свою зазнобушку…
А что было дальше — позабыл.
Часто её образ вспоминаю я,
Положивши голову на грудь…
Пой, звени, играй, гитара милая,
Что прошло, то больше не вернуть.
Оперов крюк
1952
Андрей Иванович дотягивал червонец от звонка до звонка. Потому что его статья не подпадала ни под какие амнистии.
В нашем лагере ему жилось нехудо — всем был обеспечен на тёпленьком-то местечке. Ещё теплее считались кипятилка, где парилась бурда под кличкой «кофе», да прожарка. Но его, как он называл «рукомесло», приносило Андрею Ивановичу больше навара, чем оба теплейших места, вместе взятые: он заведывал лагерной сапожной мастерской. В его распоряжении находились два-три умельца, занятые обычным ремонтом обуви работяг. Андрей же Иванович выполнял особые заказы — шил хромовые офицерские сапоги и даже модельные женские туфли. Для начальства, их жён и домочадцев.
В наш лагерь Борода, такую кличку дали Андрею Ивановичу, прибыл в числе первых, по спецэтапу, как только из зоны выдворили пленных японцев, построивших скорбную обитель. Андрею Ивановичу пришлось сапожную своими руками оборудовать. Мастером он был на все руки: и плотник, и столяр, и штукатур, и печник — всё умел, в том числе и обувь тачать и чинить.
Несколько полок над его головой занимали колодки разных фасонов и размеров — всё вырезал сам. Он и дратву сучил, и специальные ножи ковал из инструментальной стали, и точил — хоть брейся. Но Андрей Иванович не брился, носил усы и бороду, почти целиком седые. Никому из зеков бород и усов отращивать не позволялось, а он отпустил — до пояса. Но это не была привилегия. Оказывается, и на его личном деле была наклеена и припечатана фотография, на которой тюремный моменталист запечатлел будущего зека с растительностью на лице. За свою роскошную бороду и схлопотал законный червонец Андрей Иванович.
А дело было так. Хотя в одной из заповедей Священного Писания и сказано: «не блуди», Андрей Иванович тогда, в суровом сорок втором, работая на шахте в отделе снабжения, этим мудрым заветом пренебрёг. От жены похаживал в гости к одной, по его выражению, «дамочке», которая привечала его. И если б лишь его одного. И вот однажды, когда разомлевший снабженец тихо-мирно сидел с дамочкой за столом, отягощенным бутылкой сорокоградусной, жареной картошечкой, солёной капусткой и даже свежесолёным свиным салом, в комнату кто-то постучал.
Дамочка поступила очень неосмотрительно, отперев дверь. В неё протиснулся ещё один претендент на дамочкины ласки. Как выяснилось на суде, он имел на них не меньше прав, чем бородатый снабженец в полувоенной форме — комсоставском шерстяном костюме и хромовых сапогах. Претендент был намного моложе, наглее, напористей и, по-хозяйски плюхнувшись на диванчик, не только опрокинул в осквернённый непотребными матерными словами рот штрафной (сам себя наказал) стакан из бутылки, которую не он принёс, но и, надеясь на своё физическое превосходство, принялся, вскочив с диванчика, изгонять гостя из уютной хибарки, оттесняя тычками от пышной, со множеством подушек, красавицы-кровати к двери.