— Ты — суждённый?
Это было клеймо, словно, выжженное на моём лбу, хотя и судимость уже давно погашена и упрекнуть никто не имел права. Но они, творцы репрессий, продолжают считать меня своим кадром, которого, если кому понадобится, можно водворить на место, всегда готовое для меня, — пока жив. За что такая «честь»? Да за то, что однажды попал в их сети. Более бесчеловечную логику действий трудно придумать. Карателям, этому чудовищному Молоху, нужны постоянно поступающие в его смертельную раззявленную пасть кадры новых зеков, возле которых уже несколько поколений кормится несметная рать вертухаев. Им безразлично — виновный ты или безвинный — Молох требует жертв.
Единственную положительную (если это слово здесь вообще уместно) функцию сей страшной системы я усматриваю в том, что она, как гигантский нарыв, сдерживает в своём пузыре гной, которому не дай бог вылиться внутрь нашего общественного организма.
Кирпичики
На окраине, где-то в городе,
Я в рабочей семье родилась,
Лет шестнадцати, горе мыкая,
На кирпичный завод нанялась.
Было трудно мне время первое,
Но потом, проработавши год,
За весёлый гул, за кирпичики
Полюбила я этот завод.
На заводе том Сеньку встретила.
И с тех пор, как заслышу гудок,
Руки вымою и бегу к нему
В мастерскую, накинув платок.
Но, как водится, безработица
По заводу ударила вдруг.
Сенька вылетел, а за ним и я
И ещё двести семьдесят душ.
Тут война пошла буржуазная,
Озверел, обозлился народ.
И по винтику, по кирпичику
Разобрали весь этот завод.
После вольного счастья Смольного
Развернулась рабочая грудь.
И решили мы вместе с Сенькою
На кирпичный завод заглянуть.
Там нашла я вновь счастье старое,
На ремонт поистративши год,
И по камешку, по кирпичику
Собирали мы этот завод.
Судьба спиртоноса
1952
Вся жизнь его прошла на наших глазах. А смерть так и осталась окутанной тайной. Почти легендарной. Такова судьба контрабандиста. А он стал таковым. Хотя и не по собственному желанию.
Мыши в нашей юрте водились. Как, впрочем, и в других. И даже — крысы. Наибольший вред они наносили блатным. Потому что именно у них и их прихлебателей, да у лагерной придурни, водились продукты питания про запас, на которые ловкие и не менее наглые, чем сами блатные, грызуны постоянно покушались. И почти всегда — успешно. Не помогали разные хитроумные ловушки и бдительность дневальных. Даже специально утверждённая блатарями должность крысолова, на которую назначались самые шустрые из вороватого и подающего надежды молодняка, не принесла ощутимых перемен в лучшую сторону. Хотя иногда им удавалось изловить живьём или прибить мышь либо крысу. Чаще — мышей. Они — поглупее.
Если несчастное животное попадалось живьём, то его обливали керосином и поджигали, после чего «амнистировали» — беги куда хочешь. Юмористы!
Одна крыса с отвратительным визгом забилась под пол юрты, и там что-то от неё загорелось. Пришлось работягам срочно отдирать доски пола и заливать то, что под ними шаяло и тлело.
Если б юрта даже и превратилась в груду углей и опилок, воров это не опечалило бы ничуть — для них всегда найдётся тёпленькое местечко в любой другой. Даже если б понадобилось для освобождения этого местечка сбросить на пол работяг. Или вовсе выкинуть вон.
Блатные в подобных ситуациях с нами не церемонились и благодетелей рабочего класса из себя уже не изображали. В лагере царил «порядок», кратко сформулированный бандой уголовников, объединённых в организацию, в какой-то мере похожую на партийно-профсоюзную, и называвших себя преступным миром, руководствующуюся главным девизом: «подохни ты сегодня, а я завтра». Верховодили, или, как они сами выражались, «держали лагерь», — блатные. А первоочерёдность же обладатели «голубых кровей» предоставляли тем, кто мантулил на них в тайге: валил лес, обрубал сучки, доставлял хлысты на склады, надрывая пупы, кряжевал лесины на шести с половиной метровые баланы и двухметровые вагонные стойки, скатывал их в штабеля, грузил в пульманы и на открытые платформы, словом, тем, кто это «заслужил».
Публичные казни расхитителей блатной собственности привлекали огромное число любителей подобных зрелищ — какое наслаждение — увидеть и полюбоваться, как обречённое на жуткие страдания живое существо под улюлюканье и злобно-восторженные возгласы, выражавшие в основном кровожадность зрителей, мечется между беснующимися от радости двуногими зверями, одетыми в одинаковые серые телогрейки и кирзовые сапоги. У экзекуции была и воспитательная роль: сородичи приговорённых и казнённых, узнав об их муках и нанюхавшись запаха палёной шерсти, якобы добровольно покидали свои гнёзда и уходили все, гуртом, в другие места. Едва ли это поверье соответствовало действительности. Истинной целью, думаю, для устроителей расправ была потеха, развлечение и, главное — месть.
Упоминаемая лагподкомандировка была совсем небольшой — триста с лишним зеков. Больше местному леспромхозу рабов не требовалось.
Лагерь наш располагался в красивейшем месте, на склоне сопки, над распадком, где внизу мчалась, огибая соседнюю сопку, чистая и быстрая речушка. В ней плескались огромные хариусы. Вохровцы ловили их на удочку. А окрест водилось разное зверьё: кабаны, косули, медведи и прочая живность, глухари. Всё это безнаказанно умерщвлялось, истреблялось, пожиралось нашими охранниками и местным населением, леспромхозовцами, в основном — бывшими зеками.
К удивлению своему, я здесь сделал открытие, что всё окрестное население состоит из бывших зеков и продолжающих отбывать срок наказания, а также из их охранников, потенциальных зеков, потому что все они почти поголовно нарушали законы, хотя бы — браконьерствовали, воровали лес, а ведь он — народное достояние. Ну да ладно, это так — к слову пришлось.
Забравшись на чуть покатую крышу щитово-опилочной юрты, я подолгу любовался прекрасным, роскошным летним пейзажем, ещё не полностью уничтоженным людьми, хотя многие сопки уже были изуродованы проплешинами.
Особенно завораживало меня наступление сумерек, когда речку и тайгу заливал сначала редкий, прозрачный, густеющий с каждой минутой и наконец превращающийся в подобие молочного киселя туман. Он поднимался от воды и земли и постепенно поглощал тайгу, из него торчали лишь чёрные верхушки могучих елей, как во время фантастического потопа. Быстро холодало и смеркалось, и я спрыгивал с юрты, возвращаясь из прохладной природной свежести в спёртое тепло человеческого логова.
Зачаровывала меня тайга и ранним утром, освещённая ярким солнцем.
У одного эстонца, плохо изъяснявшегося по-русски, осуждённого по политической статье, каким-то чудом оказалась коробка акварельных красок. Из беличьего хвоста я смастерил кисть и написал несколько пейзажей, посвятив этому занятию весь воскресный день. Один лист с видом на распадок совершенно случайно сохранился в моём архиве до сего дня. Сожалею, что не зарисовал тогда же и Спиртоноса. Но не буду забегать вперёд, всё по порядку.
Я заметил такую закономерность: чем заманчивее слухи (параши) распространялись, разумеется начальством, но через заключённых, о готовящемся этапе, чем чаще употреблялись слова «хороший лагерь», тем в более гиблое место его направляли. И в этот раз начальство поступило точно по тому же шаблону, посулив нам «очень хороший лагерь», а загнав в такую дыру, где, как верно определили этапники, закон — тайга, а прокурор — медведь.