Что-то тревожное, а может и жалостливое, шевельнулось в Витькиной душе, когда Серёга с гадливой, слюнявой улыбкой рассказал о приведённом в исполнение смертном приговоре, якобы зачитанном во время развода во всех лагерях управления. Раньше ничего подобного он, Витька Пьянков, к фраерам-презервативам не испытывал. За их фраерскую слабость. За то, что с ними можно сделать всё, что захочешь.
По-настоящему и, пожалуй, впервые Витъка испытал щемящее чувство жалости, когда вернулся от хозяина и застал мать больной, в постели. Он долго сидел на краю кровати и никак не мог оторваться от её лица, постаревшего и осунувшегося. И вся она была такая беспомощная и одновременно радостная. Даже сквозь страдания радость просвечивала.
Ухватившись за никелированную спинку кровати, другой рукой он вытирал лагерной вышитой марочкой материнские слезы и слушал её хриплый голос — дождалась.
Вот тогда почему-то и подумалось, что и он повинен в том, что мать в таком сокрушённом состоянии. Ведь и из-за него она страдала и терпела всякие лишения. И вот — угасает…
Вняв её настойчивым просьбам и мольбам, Витька устроился электриком на завод. Он и сам заметил, что лагерная злоба и нетерпимость мешают ему общаться с людьми, но ничего поделать с собой не мог. После рождения дочери он стал понемногу оттаивать. В честь матери, перед которой всё больше чувствовал себя виноватым, назвал дочь Машей.
Но лагерь не отпускал его. И не только в снах, от которых просыпался, обливаясь холодным потом. Тюрьма, казалось, держит и душит его за горло и сейчас, свободного.
…Вернулся из заключения Витька по амнистии, но не по той, что сразу нарекли «ворошиловской», а как осуждённый несовершеннолетним. Повлияло на досрочное освобождение и то, что судимость была первой. А незадолго до того дня, когда перед Пьянковым открылись ворота лагеря, «люди» пригласили его на так называемый банкет, угостили щедро, потолковали по душам и дали наказ. И хотя в чистокровные урки Пьяный не был принят — прошлое не позволило: какое-то время он трудился электриком, после окончания ремеслухи. Эта чатинка, червоточина не то что испортила его уркаганскую карьеру — блатари внешне ему доверяли, но Витька так и остался в «добрых хлопцах». Наказ ему дали простой: не высовываться. Лечь на дно. Чтоб менты на мушке не держали. Чтобы можно было, где нужному человеку перекантоваться. Блатные его и деньгами снабдили — на первый случай. Дабы из-за куска хлеба не рисковать. На эти у работяг награбленные рублёвки Витька и квартиру отремонтировал, и необходимым обзавёлся.
За четыре года лагерных мыканий он усвоил, что тюряга и лесоповал — не лучшие места для достойного существования. Уже года через полтора его стало всё сильнее тянуть домой, в свой угол. И чтобы рядом находился кто-то, кому можно верить. Лагерная наука выживать в любых условиях за счёт других ожесточила его. Витька уверовал: весь мир — бардак, все люди — продажные твари, бляди. Несколько исключений: мать, Лёха Обезьяна. Старый урка спас ему жизнь, когда у него, Пьяного, начали качать права и требовать объяснений: на каком основании он, скотиняка-работяга, лезет своим мужицким рылом в воровское корыто? Что за подобную наглость полагалось самозванцу, Витька досконально знал. В лучшем случае — трахнут по ушам. [275]В худшем…
Но за него вступился — «мазу поддержал» — сам пахан. И доказал всем, что Витёк — добрый хлопец. И пригласил лопать в свою «семью». Великая честь! Тем более — для пацана и лишь — «полуцветного». Его дальнейшую лагерную судьбу значительно облегчило то, что он «жрал» с самим Обезьяной. Лёха слыл большим авторитетом в среде преступников, и тепло его славы все годы согревало и Витьку Пьянкова.
И вот — Серёга Рыжий снова приглашает его на «дело».
Если Витька сейчас дешевнёт или дрогнет — последствия могут быть самыми крайними.
«Где же выход? — с безысходной тоской, заполонившей его, спрашивал он себя. — Где выход?»
И опять в его воображении возникла та сцена на Красноярской пересылке. Теперь я перед ними в вечной замазке. Навсегда! Нет выхода!
Ольга, вероятно, лишь дремавшая, обеспокоенно спросила:
— Куда ты, Bитя?
— Курну. Спи.
Он вышел в сенцы, нащупал на полке в ящике гвоздодёр, запутавшийся в шёлковых нитках, целая бобина их валялась с прошлых времён. Вернулся, остановился возле кровати, разделся, лёг, немного повозился в темноте и затих.
Пасмурным осенним утром Оля, разогрев на электроплитке чай и жареную с вечера картошку, тихонько позвала мужа позавтракать. Он не ответил. Она окликнула его вторично. Но он молчал — не шелохнулся даже. Тогда она, ничего не подозревая, приблизилась к нему и шепнула:
— Витя, вставай, уже двадцать седьмого…
И тронула его обнажённую руку. Она была холодна. Тогда Оля, мгновенно охваченная паническим страхом, ладонью провела по лицу мужа и громко вскрикнула. Тут же заплакала малышка.
Ольга повернула выключатель, бросилась к постели и принялась трясти мужа за плечи, глядя в его полузакрытые и словно выцветшие, без блеска, глаза. И заметила натянутую, из-за правого оттопыренного его уха, желтоватую шёлковую нить, привязанную к никелированной спинке кровати.
И тотчас больное и поэтому, вероятно, ещё более чуткое материнское сердце откликнулось: послышался шорох за занавеской, а несколько секунд спустя раздался душераздирающий вопль.
1966–1970, 1980–1994 годы
Рассказы выправлены в 2009 году