— О чем же тут думать, Римма Исаковна? Впрочем, подумайте. Крепко подумайте.
Товарищ Омельниченко почти откровенно сиял: что б ты, голубушка, теперь не надумала — а побыла во вторых — и хватит. Давно не знали, как под тебя копнуть, а вот и крутись теперь.
А Римме нечего было крутиться. Она и не собиралась. Не спеша убрала все бумаги на своем рабочем столе. Она любила запах новеньких картонных папок. У нее всегда были в запасе новые, с муаровым узором и плотными наклейками для записей. Окончив рабочий день, она не стала задерживаться, как обычно. К чему теперь? Шофера отпустила и с удовольствием пошла пешком. Снег был — как она любила: пышный, приглушавший все звуки. Только жалобно позвенькивали редкие трамваи, а на маленьких улочках и вовсе было тихо. Желто светились чьи-то окошки — совсем, как в пряничных домиках. Она не торопилась. Так был мягко, хорошо, и мороз не сильный.
Ни о чем ей думать не хотелось, ни о себе, ни о брате. Вспоминалась почему-то студия, Москва. Может быть, из-за снега. Сизые московские переулки, морозное зеленое небо, и в него — прямые столбы дыма, будто небо на этих столбах и держалось.
Ее арестовали через четыре дня. Она уже устала ждать. И — на работе, а все приготовленные вещи она оставила дома. Уж когда не везет, так не везет. Она почему-то думала, что арест начинается с кабинета следователя. И была готова: вести себя с достоинством, вежливо, но твердо. Как революционерки прежних времен. Но арест начался с того, что ее прямо в кабинете обыскали: и карманы костюма, и пальто чуть не наизнанку вывернули. А в следственном изоляторе — о, какая гнусность! — велели раздеться догола. Она вздумала протестовать, но ей бесстрастно пообещали, что разденут силой.
— Раскройте рот. Нагнитесь. Раздвиньте ягодицы. Выньте шпильки из волос.
Римма, ошеломленная и раздавленная, не сопротивлялась. Она только надеялась не расплакаться от бессильного унижения. Потом ее отвели в камеру, где было уже пятнадцать женщин — кто в чем, одна даже в вечернем платье. В камере воняло. Оглядевшись, Римма поняла откуда: из металлической штуки, похожей на выварку и покрытой картонкой. Параша. Это называется — параша. В камере существовали уже какие-то сложные порядки и отношения, но об этом Римма не знала и знать не хотела: достаточно было, что она — в одной камере с преступницами. Она ни с кем не говорила, не отвечала на вопросы. Молча села на указанную ей надзирателем койку. На нее вдруг накатила надежда, что в ее-то деле разберутся. Ей тут быть недолго. Потому что это же какой-то абсурд. Она — и эта камера. И ни зубной щетки, ничего, кроме носового платка. Она старалась не слушать разговоров и ни на кого не смотреть. Но с койки у окна доносился тягучий стон, и там, Римма видела краем глаза, хлопотала пожилая тетка с куцым вафельным полотенцем.
— Что смотришь, новенькая? Не оклемалась еще? Это Линда, баптистка. Ее только к обеду с допроса принесли, — перехватила ее невольный взгляд косматая грудастая баба, на вид — спекулянтка.
Римма не ответила. До первого допроса прошло пять дней, и за это время Римма — хотела не хотела — познакомилась с тюремными порядками. С допросов, действительно, приносили. Но не всех. Та же баба-спекулянтка возвращалась своим ходом, и не похоже было, чтоб ее били. Трое женщин в камере держались подчеркнутым особняком. Они были партийными работниками, одну из них Римма знала: редактор местной газеты. Римма стала среди них четвертой. Ей нашлась и зубная щетка, и вторые трусы, хоть и великоватые. Да все равно надо было завязывать на поясе узлом: резинки были не положены, и их из трусов изымали. Эти женщины были сдержанно дружелюбны. Коммунисты должны помогать друг другу. С каждой из них произошла ошибка, но не винить же в этом партию! Разберутся — выпустят. А пока с Риммой делились передачами, продуктами и даже папиросами. Римма передач ни от кого не ждала, но в их кружке все было общее.
У нее сильно билось сердце, когда ее вызвали. Куда — не объясняли, но раз не сказали «с вещами» — значит, к следователю. Ничего страшного не было в этом чистеньком кабинете. И следователь был молодой, румяный и улыбнулся Римме, как старой знакомой. Римма старательно ответила на улыбку и, повинуясь его жесту, села на привинченную к полу табуретку. На столе у следователя лежала новенькая папка с муаровым узором. Римма увидела, что в ней есть уже какие-то бумаги.
Она ответила свое имя, год и место рождения, занимаемую должность. Подтвердила родство с братом, Яковом Исаковичем Красновым.
— И как же вы относитесь к тому, что ваш брат оказался злостным троцкистом?
— Товарищ следователь…
— Уместнее будет называть меня «гражданин следователь», — мягко поправил человек за столом.
Римма закусила губу. Как же это она забыла? Еще спасибо, что не одернул: «я вам не товарищ». Она же все-таки подозреваемая.
— Гражданин следователь, — послушно приняла она поправку, — я уверена, что это недоразумение. Я с братом вижусь очень, очень изредка, но…
— Однако вы ездили к нему совсем недавно, месяц назад.
— Да, ездила. И — я точно знаю, как он относится к Троцкому. Не просто отрицательно, а крайне отрицательно. Горячится, когда спорит о нем.
— И с кем же это он спорил о Троцком? — с интересом спросил следователь.
Римма поняла, что вляпалась. Она лихорадочно искала ответ, который бы спас положение, но следователь ей времени не дал.
— С вами?
— Да, — признала Римма.
— Но если он отрицательно относится к Троцкому, а вы спорили — значит, положительно относитесь вы?
Вот и все, поняла Римма. Вот и вышло наружу ее единственное расхождение с партией. А может, и к лучшему. Во всяком случае, она заслонит собой непутевого многодетного Якова. Хотите троцкиста? Пожалуйста. Она сознается.
— Да, я положительно оцениваю деятельность Троцкого. И практическую, и теоретическую. Об этом мы с братом и спорили. Он пытался меня переубедить.
— Интересно. А вот его показания ничего такого не подтверждают. Вот, пожалуйста: «С моей сестрой, Риммой Исаковной Гейбер, мы вели чисто семейные разговоры. В основном — вспоминали гражданскую войну и говорили о воспитании моих детей. Я знаю, что сестра беззаветно предана партии, и никогда не обсуждал с ней политические темы, заранее зная ее мнение по любому вопросу.» Любопытно, не правда ли, гражданка Гейбер? Стало быть, он лжет следствию, чтобы вас выгородить? Или — лжете вы, чтоб выгородить его?
— Гражданин следователь, я готова чистосердечно, в письменном виде изложить свои взгляды. А дальше судите сами.
Следователь готовно выдал ей ручку и бумагу, и она изложила. Этот допрос затянулся: молодой следователь выразительно поглядывал на часы, а потом и поторапливать стал, но Римма все писала.
— Позвольте мне изложить все как есть, иначе мои показания будут неполны.
Это становится забавным, думала она: подозреваемая сама на себя пишет дело, а следователь пытается ее удержать. На свидание спешит, что ли? Ничего, юноша, дело важнее. Подождете — и ты, и твоя девица. И, раз партия, которой она отдала всю себя, так с ней обходится — Римма изложила все. Это последнее, что она может сделать для партии — указать на ее ошибки. Адресовала она свои показания своеобразно: письмо товарищу Сталину. Все документы должны подшиваться в дело, правила для всех одни. Пусть попробует этот следователь затерять — своих не узнает. Его тоже есть кому контролировать. И уж изложила все: и что никакой Яков не троцкист — по недостатку политического чутья, и что осуждение товарища Троцкого — интрига каменевско-зиновьевского блока, и что массовые аресты преданных коммунистов — самоубийство партии. Должен же кто-то удержать страну на правильном, большевистском пути!
Следователь поморщился, увидев заголовок. Но спорить не стал, отправил ее назад в камеру. Римма не спала эту ночь, все вспоминала, что надо было бы написать еще. Или иначе. Хорошо, она не наивная. Пусть это письмо к Сталину сейчас не попадет. Но потом, позже, прочитает же кто-то протоколы допросов и поймет ее правоту! И получится, что не зря она все-таки погибнет. А — защищая интересы партии от ее врагов, прокравшихся в самый Кремль. То ли от возбуждения (ее била дрожь`, то ли еще от чего, она то и дело бегала к параше. Может, застудила мочевой пузырь? Тут холодно. А, все равно! Как приятно не волноваться больше за свое тело!