Так или иначе, ходатайство было уважено, и Владек отделался недельным исключением из гимназии. Шмуклер тоже не появлялся неделю, по другой причине. Павел, конечно, ни словом не обмолвился Владеку о своей роли в этой истории. Но когда Владек вернулся в класс героем, как-то само собой оказалось, что они сели за одной партой, не церемонясь с бывшими соседями, и возражать никто не осмелился. Павел был польщен, но всегда между ними оставалась какая-то дистанция, и это его слегка задевало.
На следующее утро приятели, после сложной дипломатической работы, все же ускользнули из дому. Они уже знали, что самое интересное теперь в гавани. Туда перенесли тело убитого матроса, и там митинги. Народу шла тьма.
— На Платоновском молу он, я только что оттуда. Живого места на человеке нет! Море крови! — сообщал проходящим несвежего вида господин (или босяк?) в разных штиблетах и с бахромой на брюках.
Оказалось, он все наврал, и надо было идти к Новому молу. Но там, слышали мальчики, казачье оцепление, и никого не пускают. Когда они все же туда добрались, ни солдат, ни казаков не было видно. Безо всяких препятствий они протискались к концу мола, где была самодельная палатка. Там, в палатке, лежал матрос.
Серое лицо, пшеничные усы. Он лежал очень мирно, и ран не было видно. На груди у него был пришпилен кусок бумаги. Это был второй покойник, которого видел Павел. Первый, Сережа Сазонов из их класса, умер от скарлатины. Они все ходили тогда на похороны: снег, пронзительный ветер с моря, и Сережа со странной улыбкой, в гимназическом парадном мундирчике. Павел теперь знал, что мертвые похожи на кукол, только не раскрашенных. Толком рассмотреть матроса ему, однако, не удалось, его оттеснили. Но если бы даже он рассмотрел, что с того? Василия Павел никогда не видел и не узнал бы, даже если это он тут лежит.
Юркий черненький матрос читал прокламацию. Так назывался листок на груди убитого.
«Товарищи! Матрос Григорий Вакуленчук был зверски убит офицером только за то, что заявил, что борщ плох. . Отомстите тиранам. Осените себя крестным знамением, а которые евреи — так по-своему. Да здравствует свобода!»
Тут люди в палатке закричали «Ура!», и на пристани подхватили в сотни голосов. Никакой вчерашней ненависти к матросам не было и в помине. А может просто тут, в гавани, была другая толпа? От этой толпы пахло, как в порту: солью, пшеничной пылью, сухой таранькой. Тут были и босяки, и хорошо одетые. Какой-то господин в фуражке с кокардой фуражку снял еще до выхода на мол. Не так из уважения к покойнику, понял Владек, как чтобы прикрыть кокарду. Тут же стояла кружка для похорон матроса, и деньги в нее сыпались дождем. У Павла был гривенник, и он передал его Владеку:
— Кинь, ты ближе.
Владек, Павел знал по гимназии, никогда не покупал на завтрак ни бубликов, ни котлет. Только стакан чаю.
Какие-то молодые люди с длинными волосами взывали к толпе и уговаривали не расходиться, а ждать распоряжений с броненосца. «Это эс-де», — услышал Павел от стоявшей рядом девушки. Но спросить, что такое эс-де, было неловко. И ничего больше не происходило, хоть они и готовы были ждать. Снова и снова читали прокламацию и кричали «ура».
Они выбрались с мола только через несколько часов и видели снизу, сколько народу спускается из города. Студенты, железнодорожники, рыбаки, женщины в платочках и барышни с Высших женских курсов. Это было странное чувство: все идут, и мы со всеми.
Уже наверху, на Греческой, Павел вдруг увидел Дашу в рябеньком платье и кинулся к ней.
— Даша! Это не он!
— Кто не он?
— Матрос убитый. Он Григорий, а не Василий. Вакуленчук. Там на него деньги собирают, а Василий, значит, жив! — выпалил Павел, задыхаясь.
— Голубчик ты мой! Вот ты куда бегал!
И, недолго думая, Даша поцеловала его в лоб прямо на улице. Раньше Павел сгорел бы со стыда, если б такое случилось. Но теперь все вели себя необычно, и все виделось по-другому. Этот поцелуй был даже ему приятен. Он заверил Дашу, что матросам ничего не будет, там даже полиции нет, и весь народ за восставших. Владек терпеливо ждал, и во взгляде его Павел не увидел никакой насмешки. Они дошли до угла, где обычно прощались, но почувствовали, что такой значительный день не может кончиться так просто. Надо еще что-то сделать, что было бы в тон этой праздничной трагедии в порту, белому броненосцу под неразличимым с берега красным флагом, строгому слову «прокламация» и даже несвязному ее тексту.
— Владек, давай — знаешь что? Давай поклянемся. .
— Да, поклянемся, всю жизнь, что бы ни случилось, быть всегда за матросов! — загорелся Владек.
Павел на миг задумался. Что-то было не совсем так, и надо было успеть сообразить. За матросов — это значит, как теперь повернулось, против офицеров. А как же дядя Сергей? И генерал Кондратенко, убитый в Манчжурии, которого недавно хоронил весь город? Его везли из порта на лафете, и следом вели его коня, и он был несомненный герой, погибший за Россию.
— Давай не только за матросов, а так: быть всегда за народ! — нашел он счастливую формулу.
Владек спорить не стал, так ему даже больше понравилось. Тут же, под отцветшими акациями, они пожали друг другу руки. Жизнь была теперь определена. Можно было идти по Соборной площади с чувством легкой опустошенности, подчиняясь неспешному ритму летнего вечера. Цветочницы на углах продавали пионы и ранние розы. Цветы плавали в тяжелых эмалевых мисках и, казалось, лениво шевелили плавниками. Громада кафедрального собора выглядела еще грузнее на фоне светлого, но уже густеющего в синеву неба. Вот бы встретить девочку с глазами такого цвета, почему-то подумал Павел. Владек тоже о чем-то думал, а потом неожиданно предложил:
— Зайдем ко мне?
И, видимо, приняв остолбенение Павла за колебание, быстро добавил:
— Ненадолго. Я знаю, тебя дома ждут. Я тебя только со своими познакомлю, тут же два шага. А завтра вечером придешь к нам на чай.
Тесленки жили в небольшой квартире на третьем этаже, очень чистой, но явно небогатой. Знакомясь, Павел почему-то сконфузился, хотя встретили его как давнего знакомого.
— Павел? Мы о вас столько слышали, — заулыбалась Ванда Казимировна, мама Владека.
Павел почему-то думал, что у Владека нет матери. В рождественские и пасхальные службы он видел Владека в том же соборе, куда ходила и его семья, с высоким господином, верно, его отцом, девочкой со светлыми косами и малышом, примерно таким, как Максим. Но никогда с ними не было матери.
— Понимаешь, она у нас католичка, полька. А отец православный. Они раньше жили в Холмском крае, а там между католиками и православными такая вражда, что им просто покоя не было. Прямо тебе Монтекки и Капулетти. Вот они сюда и переехали. Мама ходит в костел, а мы — в собор. Она, конечно, переживает, — объяснял Владек, провожая приятеля домой. — А зря. Тут к этому никто не придирается. Только ей обидно, что мы не католики — дети, я имею в виду. Но они же сами, отец с матерью, так решили. Для нас, мол, так будет лучше. А мой бы выбор — так я бы на закон Божий уж точно ходил бы к пану канонику, а не к Медведеву нашему.
Павел прыснул. Священника Медведева, нещадно ставившего гимназистам колы за малейшие ошибки в священных текстах, дружно ненавидел весь класс. Гимназисты же католики на тот же урок ходили к старенькому ксендзу Губинскому, который никого не обижал и любил рассказывать про Рим. Он был там дважды и все собирался поехать еще. Католикам в классе завидовали. Хотя еще лучше было евреям: они просто пропускали закон Божий и приходили ко второму уроку.
Дома Павел, к удовлетворению матери, мог наконец связно рассказать про семью Владека: отец — инженер на Юго-Западной железной дороге, а мама любит музыку и играет на рояли, а сестра — такая тихая (он выразительно посмотрел на Зину), скромная девочка. Зина расхохоталась.
— И зовут ее Анна, и она в одном классе со мной, и конечно, она была тихая. Ты как разболтаешься, никому слова вставить не дашь, особенно когда хочешь понравиться. А вот я скажу ей, как ты на нее в соборе глазел!