Уже семнадцатилетний, гимназист выпускного класса, в серой с черным воротником шинели, с нежной пшеничной шерсткой над верхней губой, Владек горделиво и бережно провожал мать на Екатерининскую улицу, к службе. Его манили ступени костела и подпотолочные ангелы, которых он видел в растворенную дверь, но ему, православному, было туда нельзя. Не то что нельзя (он мог бы войти), но мать каждый раз у входа сжимала и отпускала его руку, как бы отрываясь от него. И дальше он не смел. Она шла туда одна, встречать младенца Христа, прямая и строгая, в черно-лиловом, легко всплескивающем по ступеням. А он оставался, со всеми своими грехами и нечистыми мыслями, не-мальчик не-мужчина, но все же сын такой матери, с ее глазами и цветом волос.
Елку украшали в католический сочельник, всей семьей. И это было гораздо лучше, чем в других домах, где детей впускали уже потом, когда все было готово. Отец привозил ее, всю в мокрых каплях, и Антось от избытка чувств ее даже целовал, прямо во влажные колючки. Мать выносила из кладовой коробки, и оттуда, из посеревшей ваты, они нетерпеливыми руками доставали любимые свои игрушки. Потом, когда все было на месте, отец зажигал свечи, а мать играла Шопена, и елка начинала пахнуть и дрожать золотой с лиловым канителью.
До звезды, из уважения к матери, не ели. Даже малыш лет с пяти на все уговоры отвечал польским «не хцем». Потом мать накрывала на стол: хрустящая скатерть и польские постные блюда, те же, что были у ее бабушек и прабабушек. В ту ночь дети долго не засыпали: праздник был на подмороженных окнах, и в пустой столовой, где не могла заснуть елка, и даже в запахе особо накрахмаленного постельного белья.
Мать, разумеется, продолжала и свой пост до самого православного Рождества. Она встречала их, счастливых, оглушенных звоном и пением, после всенощной, трижды целовала каждого и поздравляла с Рождеством Христовым. Она же готовила православную, как положено, кутью. И тогда уж, наутро, детей ждали подарки, и были готовы пакеты для приходящей прислуги, мальчишек, славящих Христа, дворника и всякого люда, кто зайдет поздравить. А растянувшийся до изнеможения праздник только разгорался: начинались театры, и цирк, и каток — все, что несли с собой рождественские каникулы. И только тогда наступал Новый год, и так наступил 1909.
Молодые Петровы получили от родителей один подарок на всех: крепенькую пачку билетов на «Детей капитана Гранта».
— Я уж утомился по театрам ездить, — сказал Иван Александрович, делая комическое лицо. — Берите-ка всех своих приятелей, больших и маленьких, и поезжайте сами. К Федьку все не вместитесь, еще извозчика наймем. А вас с Владеком, как молодых людей, я прошу присмотреть за детьми и девицами, — обратился он к сыну.
Павел, уже переломившимся в глубокий баритон голосом, коротко ответил: — Разумеется, папа, спасибо, — но с довольной ребячьей улыбкой, которую в доме называли «бу-бу», совладать не сумел. Спектакль, конечно, скорее детский, но он-то будет там за старшего, стало быть — ничего странного.
— Ах, дети, — вздохнула Мария Васильевна, — это ведь первый ваш выезд, когда вы все вместе едете, как большие. И чуть не последний: Павлик наш вот-вот студент. Росли бы вы помедленнее, что ли!
Жаль, что дорога до театра была такая короткая: широкие сани и разогнаться не успели, а уже засветились фонари театрального подъезда. Сугробы были тут разметены, и стояло даже несколько автомобилей. Владеку и Павлу стоило немалого труда удержать Антося с Яковом от немедленного их обследования: автомобиль в понимании детей в те годы был пределом человеческой мечты. Максим, единственный из малышей, автомобили презирал: какой толк в технике, если она не летает? Ясно, что будущее за аэропланами, и он не собирался делить свое непреклонное сердце надвое. Людей, которые считают восьмилетних мальчиков малышами, он презирал тоже, но сейчас ему было не до объяснений со старшим братом на эту тему. Он посматривал на Якова, прикидывая: немедленно ли возревновать к нему Антося, или принять его третьим в союз? Антося он знал давно, они и в гимназию готовились вместе, и вообще младший Тесленко был своим человеком в доме. А этот Риммин брат, хоть и жил в их же дворе, но мало ли кто живет в наемном флигеле? Римма его к ним раньше не приводила, да и вообще была гордячка, младших не замечала, и Максим ее за это не любил. Тут же, на его глазах, происходила чуть не измена: ближайший друг Антось говорит с этим длинноносым мальчишкой как со своим — о моторах, о заграничных марках машин, а он, Максим, вроде и ни при чем.
Тут их обдало теплым театральным воздухом: духами и еще чем-то особенным, что бывает только в театрах. Яков был в театре впервые, и сразу опьянел от света, золоченых зеркальных рам и вишневого бархата лож. Да-да, они были в ложах — целых две ложи на всю компанию — и ему повезло устроиться не в той, где Римма, так что он немедленно положил локти на упоительный бархатный бортик, а потом и расхрабрился перевеситься через него и всласть наглядеться с высоты. Он был счастлив, он всех любил, и восторженно смотрел на новых знакомых. Младшая девочка этих богатых Петровых, которая была тут же в ложе, улыбнулась ему:
— Это вы — Яков? Как хорошо, что вы тоже поехали, а то я знала, что у Риммы есть брат, а никто нас не познакомил. Хотите бинокль, посмотреть?
Эта Марина показалась Якову такой необыкновенной, прямо как сероглазая принцесса она была, хоть и в гимназическом платье. Неужели она старше его? По росту вроде бы вровень. Яков на всякий случай чуть приподнялся на носки. Но факт оставался фактом: она гимназистка, а он — сдаст ли еще экзамен? Да и сдавать больше, чем через год.
Вы не той стороной бинокль держите, — вмешался Максим, — так он все отдаляет. Вы в маленькие дырочки смотрите.
Яков охотно принял покровительство этого широкоплечего мальчика, хоть и отметил про себя, что хоть этот, слава Богу, его не старше: в матроске, а не в форме.
— Вы, наверное, часто в театрах бываете? — спросил он, и немедленно смягчившийся Максим успел ему сказать, что часто, и даже слушал оперу, и уже разогнался, чтобы приврать, но тут свет начал меркнуть и распахнулся занавес.
Это был еще не спектакль: воспитанники сиротского дома исполняли гимн «Боже, царя храни». Такая была традиция, если сбор со спектакля предназначался на благотворительные нужды. Максим успел шепнуть Якову, что это сироты, и Яков удивился: одеты эти мальчики были не бедно, и пели не жалобно, как, в его представлении, следовало бы сиротам, и как пели дети шарманщиков по дворам. Впрочем, предвкушение спектакля было само по себе восхитительно, и Якову хотелось, чтобы они пели подольше.
К антракту у детей горели щеки, и они благодарно и добросовестно отхлопывали ладошки, наслаждаясь участием в аплодисментах. Старшие посмеивались, но и они подозрительно разрумянились.
— Смотри! Дядя Сергей! — обрадовалась Зина, и Павел действительно увидал Сергея, идущего по походу партера с двумя господами.
— А это кто с ним, Павлик, ты не знаешь?
Ну, такого вопроса можно было ожидать только от девчонки! Чуть не прогибая пол, рядом с дядей шел всей Одессе, а, возможно, и всему миру известный борец Иван Заикин, который к тому же, единственный изо всех борцов, обучился летать на аэроплане. Лицо второго узнал Владек:
— Это же Юра Морфесси!
Да, конечно, теперь, хотя живой Юра не слишком походил на роковое лицо, изображаемое на афишах, все-таки сомневаться не приходилось. Знаменитый король цыганской песни был тут же, в театре.
— Павлик, познакомь!
Павел и Владек переглянулись. Хоть и гимназисты еще, они были знакомы со студентами своих будущих факультетов в университете и знали, что университетская молодежь имела на этого Юру Морфесси большие планы. Какой случай! Они вышли из ложи, и Максим сообразил, что всей остающейся компании, пожалуй, придется остаться без мороженого, на которое он сильно рассчитывал.
Тем временем Анна, Зина и Римма припоминали все легенды о Юре, которые ходили уже много лет по Одессе.