С целью убедиться, не подгоняю ли воспоминания «под ответ», я перелистал, прочитывая по нескольку страниц из разных мест, пару книг советских прозаиков еврейского происхождения, из тех (книг и писателей), что помогали готовить моральный переворот в России и пользовались нашим (да и всеобщим) безоговорочным уважением. Это были грандиозные полотна, «Войны и миры» своего времени. Увы, было ли это приступом ревнивой придирчивости или попалась мне под руки в это время именно самодельная заточка, а не доильный аппарат, но первым делом бросились мне в глаза стилистические странности обоих произведений. В одном романе идеи и мысли были так спутаны, что в памяти у меня возникли образы Эммы и Берты, и между ними — расческа, две пары одинаково нахмуренных бровей и слово «пакля». Книга вызывала во мне желание обрить ее наголо, оставив для обозрения (и любования) только идеальных форм и пропорций лысый череп ее лирики. В другом романе, как показалось мне в начале чтения (и порядком раздражало), — каждая отдельная идея была проиллюстрирована отдельным же, соответствующим ей эпизодом, словно на деревянном, из посеревших от времени досок сбитом прилавке базара провинциального городка размещены были горки — фасоль отдельно, гречка отдельно, горка перловой крупы рядом. Публицистика в картинках, мысли в картинках, история в картинках. Иногда неплохих. Прочитанные куски, собранные вместе на рабочем столе моего восприятия, напомнили мне сооруженный нами в детстве вместе с Шарлем самокат: две доски с пропилами под колесики-шарикоподшипники; одна поддерживающая их соединение грубая планка; горсть гвоздей, частично новых, частично выдранных откуда-то и выровненных молотком на бетонной ступеньке; два деревянных шпеня для осей подшипников; чуть поаккуратней оструганный стержень руля. Это транспортное средство, будь оно сделано руками Эммы, не сомневаюсь, выглядело бы элегантнее. В начале моего «перелистывания» мне захотелось даже переименовать роман, назвав его «Подвиг и преступление», что отражало бы не только его содержание, но как бы и саму книгу, которая с одной стороны, несомненно, — гражданский подвиг, с другой — воспринята была мною с порога как преступление против худ. лит. Но вот вскоре попалась мне прекрасно выписанная сцена из эпического центра Второй Мировой, из самого ее пупа с точностью до одного здания, и все было хорошо и богато деталями, и казалось точным и достоверным в этой пыльной, тесной и многолюдной композиции, но поражало, что героям ее, самым свободным в романе людям (а может быть, и самому автору), не приходило в голову сделать первое, главное, самое необходимое в той ситуации, в которой они находились, — отослать немедленно в безопасное место, назад, в тыл, к чертовой матери, за Волгу эту девочку-радистку, которую к ним забросили в ад. (Совсем уже выбиваясь из колеи повествования, отмечу, что я, в конце концов, бросил перелистывание, перечел этот второй роман от начала до конца и, даже не дойдя еще до середины, уже смирился с его устройством и признал (почти) закономерность показавшейся мне вначале совершенно невыносимой его деревянности, родственной заборам на окраинных улицах города в наших с Эммой и Шарлем прошлом, и вот — получил в награду страницу, на которой автор отправляет радистку в тыл с драматизмом, способным тронуть и меня. Ближе к концу романа мне и вовсе уже стало совестно за свои придирки. Но не заставил ли я себя изменить изначальное мнение, пересилить первичное интуитивное неприятие книги (книги как таковой) из уважения к гражданскому подвигу писателя? Не сбила ли меня с толку благодарность за спасение им радистки, в которой я как будто увидел Эмму в ситуации, из которой рвался ее спасти и не мог, не вступив в сговор с автором?)
Я думаю, опытный западный читатель никогда не заблуждался относительно этих книг. Вспышки увлечения ими, доставляемые ими острые ощущения были сродни для него таинственной игре в «Скрэбл», о которой рассказали когда-то нам с Шарлем старшеклассники, описав ее следующим образом: несколько мужчин садятся вокруг стола; расстегнув ширинки, охватывают они основания своих «бантов» петлями, свободные концы которых, пройдя под столом до его геометрического центра, выводятся наружу через специально для этой цели проделанное отверстие и раскладываются на поверхности столешницы. Затем по жребию кто-нибудь дергает одну из веревок. Тот, кто вскрикнул — герой романа, остальные (крикнувшему посочувствовавшие) — западные его читатели. Если кричащий и потянувший веревку — одно лицо, то это — одновременно герой и автор советского еврейского романа.
Они не виноваты, подумал я об авторах, они писали в ужасное время, после еще гораздо более ужасного времени, которое не могло не налипнуть на их одежду, душу, на перья их авторучек. Они писали, находясь относительно западного читателя (в смысле своей свободы и личной безопасности) как бы ниже уровня сортирного очка. Они страстно желали крикнуть оттуда, из глубины, в дыру над их головами о своих открытиях морального и сущностного порядка. Они нередко забывали, должно быть, об эстетических установках воспитанного на Флобере западного любителя высокой прозы. Вот ведь и я во время перестройки не дочитал «Лолиту», и последние номера журнала, в котором публиковался «Улисс», до меня не дошли. Не до того было. Это сейчас, когда погружаюсь (не то аквалангист, не то — алкоголик) в два этих текста, будто становлюсь снова тем пятилетним ребенком (и ведь еще не имеющим представления о том, кто такая Эмма), которого подсаживает в кабину грузовика, не нового, но крепкого, похожего на сорокалетнего шофера, нашего соседа, который и поднимает меня, подняв с земли в кабину, так, что я с сожалением упускаю возможность ступить ногой на мелко железно-дрожащую пупырчатую ступеньку. А внутри — выпуклые сидения с пружинами для жесткой шоферской задницы, пол и педали, не признающие другой обуви, кроме кирзовых сапог, прибор со стрелкой на круглящейся панели, предвещающей дрожание и рев мотора, когда колеса тщетно пытаются подмять подложенные под них доски и ветки, чтобы вырваться из черной проваленной колеи. А сзади, за окошком, — кузов с деревянными бортами. И запах, запах кабины!
Возвращаясь к еврейским авторам — порыв их, тамошних наших неоспоримых лидеров, совершенно очевидно, — был искренен и чист. И кроме того, возможно, я неправ, может быть само понятие — «российское еврейство» — меня теперешнего чем-то раздражает. Чем? Я подумаю об этом.
Но вот, оказалось, что тут — и враг иной, на того, не до конца «демонтированного», непохожий, и пришло затем постепенно ощущение (гипертрофированное с непривычки) маленькой, но титульной нации с ее несомненными правами и суровыми обязанностями. И следом — утрясся в головах репатриантов не сразу, со временем, политический расклад, ужасно похожий на нынешний общероссийский, по крайней мере, каким он отсюда видится. И они, мои дважды соотечественники, готовы оставить в плену нашего солдата ради общей безопасности и ради общего дела. Они, эти старые (и не очень) жестокие носы ни за что не признают, что свобода солдата, как и спасение той радистки, — возможно, и есть одно из главных наших общих дел. Те понятия, из тех книг, налипли на их мысли, на их души, на клавиши их «компов» и потянули их вниз, ниже того уровня, чем тот, с которого докричались до нас еврейские авторы, на которых намекаю здесь, не раскрывая их имен, чтобы не снизить тем самым обобщающий характер своих рассуждений.
Техника опросов позволяет обогатить старый афоризм: «Поднимите раба с колен — получите хама», — оснастив его статистическими данными. В нашем случае это могло бы выглядеть следующим образом: j% (читать — джей процентов) жителей известной давними авторитарными традициями страны R* (читать — России), условно назовем их J* (кто бы это мог быть?), где они считались к тому же гражданами второго сорта, перебравшись в страну I* (на Ближнем Востоке), где теперь полагают себя солью земли, со временем не только генерируют в себе неприятные черты некоторых (в количестве r%, точными данными, сколько это — ар процентов — не располагаю) граждан страны исхода R* — более того, jj% (намеренное удвоение) бывших фактически двойными рабами превращаются в удвоенных хамов. Особенно потешно выглядит сладострастный энтузиазм, с которым упомянутые jj%, случается, критикуют в резкой и неполиткорректной форме взгляды и жизненные устои означенных r%. Не слишком сложно с процентами? Не инженеры — пропустите данный абзац! Относительно же упомянутой критики jj% в адрес r% мне хотелось поделиться с ними давнишним своим опытом: плевок издалека — неэстетичен и контрпродуктивен, мы с Шарлем убедились в этом еще в раннем детстве, он не ведет к обладанию самопалом. Разве что, можно обратиться, как это сделал когда-то Шарль, к своей маме (кто-то может увидеть в этом намек на заокеанскую страну А*) с целью вернуть марки (оставшиеся внимательные инженеры, не ищите в «марках» аллегории, гарантирую — ее здесь нет, просто отмоталась лишняя нить из клубка дорогих для меня воспоминаний). Я предупрежден Word-ом о сомнительной законности употребленных мною выше слов «неэстетичен и контрпродуктивен» в русском языке, что ж — занесем и их в справочник местных, ближневосточных данного языка расширений.