Назначив равинессе дату и время следующей встречи, нахмурившись, отвечая, видимо, на вопрос о Шарле («хорошо»), уточнив еще в подробностях явно мало интересовавший ее рецепт приготовления круглого с хрустящими ломкими краями лимонного пирога, принесенного Бурнизьен в ее последний визит, и размягчившись в течение разговора о муке, яйцах, соде, соли и т. д. после напряжения, вызванного упоминанием о муже, Эмма задала, наконец, вопрос, ради которого был затеян этот звонок. Когда разговор закончился, Эмма прыснула: «Она очень заинтересовалась. Кажется, ее мужу теперь не избежать по крайней мере иголки в пенисе». Мы смеялись вместе и по очереди, но я настороженно наблюдал за ней, опасаясь, как бы дело не закончилось слезами. Но пока — мы искренне веселились. «Инфузия в член? — повторил я. — Это не водопроводный кран, это стерильно!» «Это так не эгоистично со стороны Бурнизьен!» — покатывалась на моей кровати Эмма, а я смеялся и одновременно смотрел как завороженный и пытался запомнить, как собираются и расправляются складки платья на ее бедре, которое в тот момент никак не ассоциировалось для меня ни с функцией деторождения, ни даже с угаром сладострастия, а только восхищало своим совершенством. В поле моего зрения попадали то ее коленные чашечки, то удлиненные гладкие икры, то босые ее ступни, и я поражался и не верил своим глазам, что арендуемым временно залом этой заезжей экспозиции человеческого совершенства служит мое холостяцкое ложе в убогой съемной квартире в убогом еще более доме на столбах.
В дверь постучали. Это был сосед по лестничной площадке. Славный, добродетельный, непритязательный, обходительный. Только хорошее могу сказать о нем после нескольких лет соседства. Он говорит мне:
— Доктор, нешама! Капара алеха! (выражения, характерные для выходцев из стран Магриба, придающие речи оттенок сердечности — ивр.) Никогда не пробовал этого… но если и сам доктор, и его подруга… то и мне захотелось той лечебной травки, о которой столько разговоров и которую показывают в фильмах по телевизору.
— Но я вовсе не доктор, — ответил я, — с чего ты взял?
— Ты похож на доктора, мотек! (выглядит калькой с английского «Honey!»), — сказал сосед, и против этого мне возражать не захотелось.
— Нет, нет, мы просто смотрим очень смешной русский фильм, там про… ну, неважно. Не дублирован, и титров нет. А этих дел мы не употребляем, мы привычны к винам и коньякам.
— Понимаю, все русские — немножко снобы. — Именно так он охарактеризовал последнее мое заявление.
«Сноб» в устах моего соседа — термин, не относящийся к фальшивой элитарности, скорее — этнический, как можно судить по этой его фразе. Я еще попросил его не обсуждать с моей матерью нашу сегодняшнюю встречу и беседу.
— Фильм не вполне приличный, хотя откровенных сцен в нем нет, — добавил я, и сосед понимающе подмигнул мне. На том и расстались.
— Ты знакома с мужем Бурнизьен? — спросил я, вернувшись к затаившейся во время моих переговоров с соседом Эмме.
— Видела пару раз у нее дома.
— Какой он? Она его любит? — я внутренне поежился от собственного не слишком обдуманного вопроса, как будто вербовавшего Эмму и предлагавшего ей совершить акт шпионажа в доме, куда меня ни разу не приглашали.
— Знаешь, кто ее любимый литературный герой? — вместо ответа спросила Эмма после паузы.
Я пожал плечами.
— Она как-то очень тепло рассуждала о Мите Карамазове.
— ???!!!☺☻☺
— Только муж ее, он такой… интеллектуальный шалопай, очень добрый, мне показалось.
— То есть его можно любить в христианском смысле слова, — обрадовался я своей внезапной догадке, — и по-иудейски немножко тиранить? Любящая еврейская мама и ответственная патронесса-монахиня католического приюта для сирот?
Эмма смеялась, а я гордился своей проницательностью.
— А как с любовью, ну такой… с желанием… до влажных трусиков?
Я перешел границу дозволенного — обращенная ко мне улыбка оставалась мягкой и нетребовательной, но Эмма будто силилась присыпать ее тонко натертым швейцарским нейтралитетом.
— А как его зовут? — я избавил Эмму от ситуации, понуждавшей ее принимать какое-то решение относительно ответа мне или отказа в нем.
— Не знаю, — после заминки удивленно ответила Эмма, и приступ смеха, совершенно сумасшедшего, напал на нас обоих.
— Ну, и что тут смешного? — мне удалось, внезапно перестав смеяться, очень похоже воспроизвести интонацию Бурнизьен, с которой она уже пару раз и с этим в точности вопросом серьезно обращалась ко мне.
Эмма от неожиданности виновато затихла, а когда я повторил теперь уже ее собственное по-детски испуганное выражение лица, снова залилась икающим безудержным смехом.
Я был полон снисхождения к равинессе — откуда ей знать, сколько лет уже все, что делаю, я подстраиваю под вкусы и настроения Эммы, насколько мне удается их понять и почувствовать.
«Я, увы, — стандартная человеческая особь, — добавил я, — и это, возможно, приземляет мои рассказы, но я испытываю инстинктивный ужас перед семьей, в которой главенствует женщина». Ах, Эмма, Эмма! Ну почему ты так весело ухватилась за мою нечаянную фразу и стала охотно обращаться ко мне, используя это нелестное определение? «Стандартная личность! — восклицала ты. — Не вспомню, где я бросила часы». «Наверно, на кухне, когда мыла свой дежурный помидор», — отвечал я, стараясь не показывать смущения.
Однажды выяснилось, что Бурнизьен обожает Бунина. Я же всякий раз, перечитывая его рассказы, почти сразу начинал ощущать беспокойство, быстро перераставшее в протест. Интуитивно я догадывался и о причинах, и о поводах своих тревоги и неприятия, но долго не мог сформулировать их с достаточной четкостью. Бунинская скорость перехода к «главному» в любви отвращала меня от его рассказов. На подходы к Эмме у меня ушли многие годы, в этих моих записках — к подвалу стоянки ведет едва ли не половина текста. Длинный-длинный, петляющий, скользкий след оставлен в литературе Гумбертом Гумбертом, подбирающимся к Лолите. И вот только недавно отчеканилась в моей голове мысль, что напористость прозы Бунина кажется мне родственной предсказуемой решительности легендарного поручика Ржевского, его новаторскому духу в вопросах светского этикета. Если доверить этому великому русскому военному формулировку моих ощущений, вызываемых бунинской прозой, он, наверно, как всегда, быстро справился бы с задачей, заявив твердо, без обиняков и без колебаний: «Едва перевалишь через название рассказа, и сразу находишь, что он (этот самый Бунин) без всякой артподготовки уж подскакал, куда нужно было, уже вынул из ножен, что полагается, и трах — засандалил кому следует. По самые помидоры!» Я поделился своей литературоведческой находкой с Эммой и Бурнизьен, конечно, извинившись перед дамами за дикое и безобразное высказывание поручика. Эмма смеялась, Бурнизьен — нет. Она сдержала возмущение и промолчала, я уверен, — только потому, что не хотела ставить в неловкое положение засмеявшуюся Эмму, иначе досталось бы мне за писателя Бунина.
Успокоившись, мы еще посплетничали по поводу Бурнизьен. В связи с разговором о ней Эмма вдруг вспомнила и рассказала мне историю про такое давнее осуждение на школьном собрании нашей одноклассницы Кармен за тогда непристойным считавшееся ношение ею капроновых чулок, и я зажегся тут же идеей отыскать в ближайшие выходные где-нибудь на блошином рынке и подарить Эмме те самые пристойные плотные чулочки с рубчиками, которые носились нашими одноклассницами в те времена. Конечно, я их отлично помню на тебе, сказал я, и Эмма, неожиданно порозовела, ужасно очаровательно. Насчет «порозовела» мне могло и показаться, а на очаровании ее я помешан уже столько лет.
Я спросил ее, каково быть женщиной, которая знает, что ее все любят. «Но ведь почти всем удается это скрывать», — ответила она. Я искал оттенок сожаления в ее ответе. И не нашел. Или неохотно искал? Ободренная духом нашей сиюминутной близости, склонная в этот момент к откровенности самого интимного свойства, Эмма рассказала о новых высказываниях равинессы относительно моей персоны. «Зачем это? А это зачем?» — вроде бы спрашивала она Эмму о тех или иных моих рассказах или о некоторых фантастических кусках в них. Иногда, да простят меня милые дамы, мне кажется, что мужское сознание натренировано гораздо лучше на поиск и наслаждение бесполезной красотой, женское же восприятие мира чаще бывает утилитарно и небескорыстно, женская жажда высокого и духовного как-то странно связана со стремлением его немедленного практического применения. Женщины, мне кажется, с большим энтузиазмом знакомятся с перепиской своих литературных кумиров, нежели с их произведениями, а отыскав в произведениях или письмах духовные ценности, пытаются тут же прижечь ими нашу чувствительную совесть, наше болезненное самолюбие. Но, конечно же, сказанное ни в малейшей мере не относится к Эмме. Нет, нет и нет.