Тем более ненужной и мало соблазнительной представлялась мне интрижка с женой Оме, вместе с которой он стал появляться. Худая, на грани анорексии, она была биолог по профессии, тоже преподавала в университете и во время начала нашего знакомства писала диссертацию на тему «Вымирание видов как следствие рассинхронизации брачных периодов». Думаю, исходным мотивом ее было держать под своим контролем общение Оме с Эммой, но побочным следствием стало знакомство со мной. И если Оме с самого начала не проявлял ко мне никакого интереса, а позже и почувствовал, что моя нелюбовь к сомнительным обобщениям отталкивает его взгляды, как смазка водоплавающих птиц предохраняет их перья от смачивания водою, то жена его не только не разделяла высокомерия мужа, проявленного им по отношению ко мне, но наоборот, нашла во мне забавного и «куртуазного» собеседника. Я, как кажется уже упоминал, немало разглядывал себя в зеркале, особенно в юности, но если и находил что-то особенное, то, скорее всего, во взгляде. А так — Vanellus spinosus, довольно скромная, тонкокостная птичка. Но в перехваченных мною взглядах на меня жены Оме, в той особой собранности и пружинистости, которую позволяла ей ее худоба, когда она заговаривала со мной, ей богу, со временем стало появляться не меньше чувства, чем в глазах оперной певицы, когда она растягивает колоратурное «а-А-а-а-а-А» и будто пытается обнять руками весь зрительный зал. При общей ее, я бы сказал, минорности нужно было напрячь зрение, слух и интуицию, чтобы заметить проявления ее страсти, но я замечал.
Я забавлялся и «динамил», но со временем мое увиливание стало приобретать привкус чего-то неджентльменского. Эмма, как мне показалось, давно заметила это амурное копошение, но, как будто назло, не выказывала никак своего отношения к нему. А так хотелось увидеть Эмму если не ревнующей всерьез, то на худой конец — хотя бы в роли собаки на сене. Каюсь, желая подразнить Эмму, я подавал ложные сигналы жене неполного профессора. Надо признаться, она была по-своему мила. Мне симпатичны почему-то немного серповидные в профиль женские лица. И именно такое было у госпожи Оме. Когда в поле зрения моего попадает такой дамский ущербный полумесяц, я мысленно прикрепляю к кончику носа условный отвес и проверяю, коснется ли струна подбородка, пересечет ли его. И в самом кончике носа ее было что-то по-детски трогательное, он казался вечно мерзнущим, и из этого обстоятельства сам собою рождался порыв как-нибудь ей помочь, обогреть ее.
Когда госпожа Оме заявилась ко мне на квартиру под каким-то явно надуманным предлогом, в ее груди клокотала такая наивная девичья взволнованность (признаюсь, меня совершенно восхитившая), что я начал раззадоривать ее еще больше, пока она не стала напоминать, несмотря на субтильность своей физической оболочки, потерявший управление и катящийся под гору железнодорожный состав. Я, мерзко кокетничая, тянул время, надеясь, что она опомнится. Но этого не случилось, а случилось непоправимое — я стал соучастником преступления, именуемого адюльтер и в моем случае напоминавшего железнодорожную катастрофу с человеческими жертвами где-нибудь в Индии, о которой сообщают средства массовой информации всего мира. Оглядев последствия — кривые рельсы и мятые вагоны моего душевного состояния — я сказал ей, что муки совести по отношению к Оме жгут меня как пламя ада, и даже хуже. Это утверждение выжало не только вполне ожидаемую слезу из ее глаз, но и такую степень понимания, что я сразу же и совершенно успокоился насчет того, как из этой ситуации выпутаться. Отныне мне надлежало лишь изредка отвечать на ее исполненный глубины взгляд и уворачиваться от дружеских поцелуев в губы.
Видимо, раскаяние и мысли о собственной непорядочности изрядно донимали меня, раз мне приснился такой сон, будто я — жена Оме, с одной стороны вроде бы лежу на спине в тихом восторге, а с другой стороны участвую в дикой скачке и на мне, словно на худющей лошади — кожа да кости — скачет Родольф, хазарская горячая кровь. Захватчик! Насильник! Мешок с бараньим парным мясом — его седло! Раз-раз-раз-раз! Коли-руби! Но-ги-в-стр-емя-ша-шки-вон! Вон-вон-вон-вон! Как-мон-гол-гол-гол-гол-гол! Ко-пы-та-цок-цок-цок-цок-цок! Мол-чать-тер-петь-не-сто-нать! Гип-гип-гип-гип-гоп-гоп-гоп-гоп! Так-ой-ни-пя-ди-не-от-даст-зе-мли-ро-дной-вра-гу-вра-гу-не-дам-вра-гун-гунн-гунн-гунн-гунн-гунн-гунн!
Пока, проснувшись, я упорядочивал воспоминания о своем сне, наступило утро в обычной последовательности: сначала — застрекотали птицы, потом — всплыл-выплыл рассвет, потом — залаяли-застонали собаки, потом — моторы откашливали мокроты, следствие высокой ночной влажности. Несколько позже стали слышны голоса детей, которых мамаши заталкивали в автомобили, чтобы отвезти их в детские сады и ясли. Рассветные шумы существуют для того, чтобы оттенять и огораживать утренний покой, ночным скрипам назначено подчеркивать уязвимость и одиночество.
Через несколько месяцев у четы Оме родился третий, поздний ребенок. Выглядевшая счастливой родительница загадочно улыбалась мне, но клянусь, девочка — вылитый Оме, фамилию которого она будет носить теперь до собственного замужества. Надо отметить, что супруги Оме вообще друг на друга изрядно похожи, вот только у госпожи Оме нет над губой бородавки и, следовательно, ей не нужны пышные усы. Мне, думаю, не о чем беспокоиться, — ее супруг, будучи принципиальным противником использования генетических исследований в вопросе происхождения евреев, неоднократно называвший это занятие расистским бредом, никогда не опустится до экспертизы ДНК, даже если его супруга в запальчивости признается в измене.
Препоганый осадок все же остался у меня в душе от этой истории, несмотря на то, что всем бросалось в глаза, как расцвела жена Оме в последнее время (прибавив даже пару килограммов во время беременности) и принимая во внимание, насколько нежнее стали отношения супругов. Так что сливки в конечном итоге снял Оме, и я отчасти даже возгордился тем, что нечаянно выступил в совершенно неожиданном для себя качестве гормона, способствовавшего чужому семейному счастью (вот только свое собственное мне никак не дается).
И все же мерзкое ощущение вызывало во мне подозрение, что я вклинился в их семейную жизнь не только из желания разбудить ревность в Эмме, но также из низкого чувства мести, и расквитался за личное ко мне пренебрежение, но главное — за то, что Оме посмел, задрав подол моему только зарождающемуся национальному чувству, сделать попытку обесчестить его. Мне казалось также, что я совершил не вполне благовидный поступок еще и потому, что к священному костру, хворост для которого сам собрал и на который жаждал взойти современный пророк свального братства — Оме, я подкрался сзади, со спины, плеснул бензин и зажег спичку, в то время как для чистоты ритуала возжечь священный огонь должен был сам приносящий себя в жертву ради торжества своих идей, при стечении ненавидящей толпы, — неполный профессор Оме.
Леон, о котором речь впереди, конечно, лишь посмеялся бы над моими угрызениями совести. «Зарезал Оме священную корову? — спросил бы он. — Зарезал. Антрекот публичного скандала скушал? Скушал. Ну, пусть и платит по счету и не забудет оставить чаевые. Если он такой любитель суровой правды, пусть покопается еще и в собственной биографии, действительно ли тот, кого он считает своим отцом, на самом деле является его папочкой. Не вкрался ли в его настоящие отцы араб с роскошными усами или иностранный рабочий из Турции. Правда — превыше всего».
И все же, как любили говорить большевики, я «вылил воду на мельницу» Оме (не совсем воду и вовсе не на мельницу). Его жена была как всегда тиха и пассивна, когда поезд моей низменной страсти гнул и выворачивал рельсы, но я был оглушен случившимся. Я, может быть, внес неопределенность в правильное отображение древа еврейской национальной генеалогии. Каин родил Еноха, Енох родил Ирада. Стройно, определенно, точно! На стройности и точности этой зиждется величие национальной идеи, на определенности этой замешаны высокие чувства, которые великий русский поэт с африканскими корнями определил как «любовь к родному пепелищу» и «любовь к отеческим гробам» и сказал о них, что они «животворящая святыня» и что «земля была без них мертва» и что без них «наш тесный мир — пустыня», а «душа — алтарь без божества». И вот всплывет этак лет через пятьдесят мое сочинение и потомки Оме, гордящиеся своим ученым предком, окажутся перед той же ужасной дилеммой самоидентификации, перед которой он пытался поставить нас и за которую я его возненавидел. Но в глубине души я согласен: правда — превыше всего.