Когда я пришёл в ОВИР со всеми документами; кроме характеристики, меня приняла женщина — старший лейтенант в милицейской форме. Она, прежде всего, попросила меня предъявить вызов. Я отдал. Старший лейтенант потребовала дать ей почтовый конверт, в котором пришел вызов. Я подал ей самый маленький конверт, который нашёл, размером в две почтовые марки, купленный в игрушечном магазине. Затем состоялся следующий разговор:
— Так вызов же Ваш сюда и влезть-то не может!
— Конечно, не может. Вы же знаете; что все мои вызовы лежат у вас. Вы же точно знаете, каким путём я получил вызов; так зачем спрашиваете?
— А где Ваша характеристика?
— Отправлена спецкурьером к вам в ОВИР.
— Нет такого. Вы, по положению, должны принести её сами.
— Есть такое, идите и поверьте.
Через десять минут она вернулась с бумагой в руке, улыбаясь. Я попросил прочитать характеристику на том основании, что она по положению должна выдаваться просителю на руки.
Мне отказали. Я сдал все требуемые документы.
Начался последний и самый тяжёлый этап борьбы за выезд, борьбы за свободу — этап пассивного ожидания.
Глава 21
Перед приговором
Ситуация вокруг меня быстро менялась к худшему. Несообщающиеся сосуды стали постепенно сообщаться. На работе меня отстранили от активных дежурств: придумали особую работу. В театре было пустое помещение, где стояло два больших пожарных насоса. Включение их и управление ими находились в других помещениях. В случае пожара задействовались насосы либо со сцены, либо с главного пульта управления. Насосы фактически представляли собой пустые огромные металлические болванки. В комнату поставили стол и стул. Дали мне пустой журнал дежурств для приёма и передачи смены. Инструктаж, который я получил, заключался в том, что из комнаты запрещалось выходить, в зрительном зале не появляться, по коридорам театра не шляться. Как я понимаю, уволить из театра меня боялись, чтобы не потерять гастроли в Америке. Моего контакта с работниками театра и со зрителями тоже допускать не хотели. (Конечно, никакие гастроли они потерять не могли, но, как выяснилось позже, они в эту «дребедень» верили!) Утром я приходил на работу. Записывал в журнал, что принял смену. Вечером, через 14 часов, записывал в журнал, что смену сдал. Мне не было скучно —появилась великолепная возможность для занятий английским языком, которую с удовольствием использовал. В перерывах между занятиями выходил из комнаты, устраивал очередной «бардак» и возвращался, чтобы заниматься. Походы эти на матросском сленге мною назывались — «Проверка и проворачивание механизмов». Мне надо было показать, что я ничего не боюсь и ко всему готов, хотя на деле это было уже совсем не так.
Ситуация ухудшалась с каждым днём. Встречи с голландским консулом прекратились. Домой к Саше уже невозможно зайти. Там постоянно крутились типы в штатском и просто не давали пройти в квартиру. Они останавливали меня в парадном и говорили: «Вам тут делать нечего. Вы здесь не живёте».
Возвращаясь домой поздно вечером, я должен был пройти около своих двух «амбалов», которые, иногда, говорили вслух для моего сведения: «Когда нам уже разрешат этой жидовской морде шею сломать?» Каждый раз решал для себя вопрос — идти или не идти домой? Деться было некуда. Родителей пугать не хотел и поэтому шёл домой. Тот факт, что им разрешали говорить в открытую, был плохим знаком.
В этот же период я познакомился с одним парнем. Звали его Аркадий. Он — из похожей среды, инженер, говорил, что знает два языка, английский и французский. Тоже заканчивал подобные курсы иностранных языков. У него отмечалась одна странность. Когда он оставался ночевать у какой-нибудь девицы, то приносил с собой в маленьком чемоданчике весь свой джентльменский набор, состоящий из вешалки для костюма, туалетных принадлежностей, будильника, спальной простыни и полотенца. Удивляла квартира родителей, где он жил. Такой роскоши я нигде и никогда не видел. Аркадий говорил, что его отец — известный адвокат, и этим всё объяснялось. Однажды, гуляя по Невскому, мы натолкнулись на двух девушек, туристок из Англии.
Аркадий начал с ними заигрывать и заговорил по-английски. Когда я услышал его язык, меня прошибло холодным потом. Такому английскому в Ленинграде могли учить только в КГБ. Это явно не были наши курсы для продавщиц «Берёзки». Я унаследовал от мамы хороший музыкальный слух и сам хорошо говорю по-английски, но это была спецшкола. Это был высокий полёт. Это был профессионал — уже не та девочка, которой я «навешивал лапшу на уши» и использовал, как хотел!
Я вернулся домой в плохом настроении. Ясно, что обложили со всех сторон. Если прикрепили уже такого профессионала, то дела мои совсем плохи.
Как выяснялось, у диссидентства были и чёрные стороны. Вот сейчас они и проявились. Стало тяжело и неуютно. Мне был 31 год. Я уже не тот матрос, который устал от жизни и искал смерти. Хотелось жить. Но жить не в этой стране. Я уже не мог смириться с тем, что можно стать инвалидом или, как неопытный идеалист, сидеть в тюрьме. Днём мне приходилось продолжать играть роль бесстрашного борца и выслушивать жалобы обиженных на власть музыкантов и артистов. Вечером я оставался один на один с собой в своей коммунальной квартире. В любую минуту меня могли арестовать избить или просто изуродовать.
Могли подсунуть наркотики или антисоветскую литературу, чтобы потом её торжественно извлечь при обыске. По ночам я плохо спал, иногда лежал, прислушиваясь к звукам останавливающихся у подъезда машин или к шуму шагов на лестнице. Мне было очень одиноко. Мне было страшно. Я «вычистил» комнату. Вынес и отдал друзьям всю литературу, которая могла быть истолкована как антисоветская. Возвращаясь с улицы домой, я переворачивал комнату в поисках наркотиков и тому подобных вещей, чтобы хоть как-то упредить события. Уходя из комнаты, везде оставлял «ключи», запоминая положение каждого предмета. Это качество развилось у меня ещё в штрафной роте. На улицах я старался быть осторожным. Ходил по тротуару ближе к домам. Переходил улицы неожиданно и в разных местах. Было, конечно, понятно, что если захотят задавить машиной или подсунуть наркотики, чтобы арестовать, никакая осторожность мне не поможет. Но хотелось чего-то сделать для своей защиты. Как всегда, хотелось быть чистым перед собой и знать: сделано всё, что от меня зависело. Многие друзья боялись со мной общаться. У меня был старый и верный друг Слава, с которым я дружил с 14 лет. Мы были с ним как братья. Это тот самый Слава, который при поступлении в институт решил мне две задачки. Он женился. Семейная жизнь у них не «клеилась». Однажды его жена пригласила меня переспать с ней в то время, пока Слава сдавал зачёт в институте. Я, конечно, отказался от такого почёта, но Славе об этом ничего не сказал. Не хотел его травмировать. Через год, когда они развелись, я ему рассказал эту историю. Он на меня обиделся: почему не сообщил раньше. Это был единственный раз, когда мы поссорились. Так вот, в это тяжёлое время перед выездом Слава перестал со мной общаться. Он был категорически против моих взглядов на СССР.
Правда, за несколько дней до моего отъезда, он, всё-таки, заскочил ко мне домой. Побыл 10 минут. Пожелал мне счастья. Когда рухнул Союз, я пытался найти Славу, чтобы как-то помочь или вывести его оттуда. Мне удалось найти его семью через несколько дней после Славиной смерти. Я просто не успел. Он пил. Был очень одинок и утонул пьяным в Финском заливе, в то время, как его маленький сын сидел на берегу. Слава был замечательным парнем и хорошим другом. Он был талантливым скульптором-самоучкой.
Пусть будет благословенна его память!
Многие хорошие друзья называли меня предателем и искренне верили в то, что они говорили.
Потом, после развала СССР, они все, как один, извинялись передо мной. Я всех простил.
Был у меня один друг, Валера, который приехал и сказал: «Я не знаю, зачем тебе нужен этот Израиль, но вот, возьми ключи от моей дачи. Когда почувствуешь, что тебя хотят «замести» — езжай туда. Продукты я тебе привезу».