— У меня уже есть сюжет, господин майор, — сказал близорукий оператор, укрепляя на носу пенсне. — Римские воины стояли на посту в Помпее даже тогда, когда огненный пепел стал засыпать их. Мы сделаем в этом плане.
— План романтичен, — ответил, подумав, Мизель. — Но!.. Нам нужно показать, что это происходит в далеком тылу нашей победоносно наступающей армии. А главное, зверства большевиков, их — на первый план!
— Хорошо, господин майор, и ваши требования, и наши замыслы найдут свое воплощение, — сказал сговорчивый оператор.
Мизель дал команду отыскать труп Коха. Но его не нашли. На дереве солдаты обнаружили петлю, а под деревом комнатную туфлю с левой ноги. Хельман подтвердил, что он видел такую туфлю на ноге Коха.
— Напиши телеграмму, — обратился к Хельману Мизель. — Мои парни потом зашифруют. Не могу писать: руки окоченели.
Он диктовал, а Хельман торопливо писал:
«Донесение. Сегодня сожжено имение преданного национал-социалиста Адольфа Коха. Господин Кох казнен большевиками. Принимаю репрессивные меры: 1) сегодня в Шелонске будут расстреляны все задержанные по тем или иным причинам; 2) ближайшая к Лесному деревня Гучки, в которой принимают партизан, будет сожжена вместе с населением; 3) веду поиски Огнева и его банды. Мизель».
— На первый случай хватит? — спросил он у Хельмана.
— Достаточно, — ответил тот.
3
Когда броневик подъезжал к комендатуре, Хельман заметил на улице группу людей. Он долго всматривался и узнал городского голову Муркина. Рядом с ним был начальник полиции. Они держали кого-то за руки.
— Кого-то поймали. Может, Огнева? — осторожно начал Хельман, радуясь своему предположению.
Мизель от Лесного до Шелонска не проронил ни слова. Взглянув на Хельмана, он небрежно ответил:
— Они держат русского попа, ты разве не видишь длинные седые волосы?
— Поп, действительно поп! В чем дело? Мы его освободили из лагеря, открыли церковь. Позавчера он был у меня, докладывал, просил немного пшеничной муки на просвиры и кагора для причастия. Кагора я дал ему литровую бутылку…
Мизель промолчал. Шофер резко затормозил, и Хельман стукнулся грудью о ящик с патронами. Мизель вышел из броневика первым, Хельман за ним. Муркин и начальник полиции вытянулись, не выпуская попа из рук, который, вероятно, и не собирался вырываться.
— Что такое? — спросил Мизель строго.
— Он должен был молить, ваше высокоблагородие, за победу фюрера Адольфа Гитлера и его христолюбивого воинства, — осмелел Муркин, — над супостатами-большевиками. Так вчера я ему и втолковывал. А он отказался молиться.
Из специальной машины пытались выскочить репортеры и оператор, увидевшие любопытную сцену, но Мизель сердито махнул рукой, и шофер увез репортеров на другую улицу, чтобы они ничего не увидели.
— Ты сознательно это сделал? — спросил Мизель у попа.
Священник молчал.
— Я обычно дважды не повторяю свой вопрос! — повысил голос Мизель.
— Я согласился нести службу просто, без политики. А мне приказали молить бога за…
— Вот как! — оборвал попа Мизель и весело подмигнул Хельману. — Повесить его на площади! И надпись крупными буквами: «Большевик».
— Плоть моя в вашей власти, а за душу свою я не боюсь, ибо уповаю на милость божью. Но на земле я имею одну просьбу: напишите на вашей доске, что я православный христианин. Со словом «большевик» мне умирать не хочется.
— Не пишите «большевик», — сказал Мизель. — Напишите: «Активный агент партизан».
— Вам не понять человека, — сказал поп. Он возвысил голос: — Ироды вы, ироды и есть!
Мизель махнул рукой. Два дюжих полицая схватили попа, завернули ему руки за спину и поволокли к скрипящим от ветра виселицам.
— А это еще что такое? — удивился Мизель, посматривая на соседнюю улицу, по которой медленно катилась телега, запряженная парой тощих лошадей; над телегой, подобно шатру, вздымалась серая парусина.
Не менее Мизеля был удивлен и Хельман.
— Цыгане! Откуда они взялись?.. А-а, понятно! Их доставил полицай.
— Пошли кого-нибудь из солдат, пусть притащат сюда цыганенка, — распорядился Мизель. — Люблю смотреть на их пляску!
Цыганенку было лет десять — двенадцать. Маленький, озябший, в порванном пальто и дырявых валенках, он был беспомощен и жалок. Увидев в руках Мизеля взведенный пистолет, он залился слезами, размазывая их вместе с грязью по чумазому лицу.
— Дяденька, не стреляйте в меня! — взмолился он. — Я вам сплясать могу! Я хорошо пляшу, дяденька!..
— Пляши! — сказал Мизель, не опуская пистолета.
Цыганенок плясал лихо, словно понимал, что от этой пляски зависит его жизнь. Он усердно притопывал подшитыми валенками и даже бодрил себя какими-то восклицаниями, которые он произносил по-цыгански. А Мизель, точно его возбуждали эти восклицания, неистово торопил пляшущего:
— Быстрее! А ну, быстрее!.. Еще быстрее!
Цыганенок уже задыхался. Он как открыл рот, так и не закрывал его. В глазах не было ни задора, ни блеска, а слезы и мольба о пощаде. И восклицания теперь больше походили на стон, чем на бодрящие выкрики. Когда цыганенок повернулся к Мизелю спиной, он прицелился и выпустил две пули. Цыганенок закачался и упал…
— В будущем году на освобожденной территории не останется ни цыган, ни евреев, — сказал Мизель, засовывая пистолет в кобуру. — Да и русских сильно поубавится…
4
Мизель долго смотрел в окно из кабинета Хельмана, пока на площади шли приготовления к казни. Когда стул был выбит из-под ног попа и тот повис в петле, Мизель закурил сигарету и процедил сквозь зубы:
— Так нужно всех! Взрослых на виселицы и ко рву. Детей в колодцы! Всех!
Хельман понял его состояние и предложил:
— Может, Гельмут, по рюмке коньяку?
— По рюмке сегодня пить не будем. Не та норма! — Мизель сел в кресло, взглянул на карту, утыканную маленькими флажками со свастикой. — Я увидел сегодня Лесное и впервые подумал, Ганс: если бы они победили, они бы всех нас, как Коха… Он и его отец, старый Иоахим, были первыми моими консультантами по России. Воспоминания о детстве самые светлые и святые воспоминания. И их сегодня омрачили. Мерзавцы!.. Огнев и этот поп!.. Пошли солдата в мой броневик, пусть притащит чемодан. Там есть валерьянка нашего боевого двадцатого века — коньяк.
Когда чемодан доставили в кабинет, Мизель раскрыл бутылку и протянул ее Хельману. Тот отпил несколько глотков и вернул бутылку Мизелю. Гельмут пил медленно, маленькими глотками.
— Мы мало вешаем, Ганс. Очень мало и очень плохо! Этого попа я повесил бы на языке колокола, головой вниз. Пусть бы эта голова дубасила по металлу и вызванивала, вымаливала прощение грехов!
— Могу я сказать пару слов, Гельмут?
— Как всегда и сколько угодно, Ганс!
— Гельмут, верь мне, как самому испытанному товарищу, — начал Хельман. При этих словах Мизель насторожился и долго смотрел на приятеля. — Русские — народ религиозный, и это надо учитывать. Мы открыли церковь в Шелонске и освободили из лагеря попа. Это уже большое дело. Молить за нашу армию можно было начинать не с освящения храма, а двумя месяцами позже. За это время поп помог бы нам сколотить вокруг церкви, а следовательно, и направить против большевиков немалое число людей в Шелонске и в окрестностях. А что подумают религиозные фанатики, увидев повешенным своего пастыря, как они его здесь называют? Не совершаем ли мы очень большую ошибку?
— У вас, у адвокатов, — сказал Мизель, ставя бутылку на стол, — глубоко засели в головах ложные логические предпосылки. Попы нам больше не помогут! Нам надо внушить русским только одно — страх. Бояться нас должны все, от старика до младенца. В этом смысле правильно поступал Адольф Кох. Для России у нас не будет ни программы, ни обещаний. Плетка, пуля, веревка и газовая камера — вот все, что русские заслужили; иным путем нельзя истребить их любовь к коммунизму.
— Я говорю о ближайшем времени. Их надо обманывать, хотя бы до тех пор, пока мы победим окончательно, — неуверенно проговорил Хельман.