И Томаса Стеррока снова зауважали. Воодушевленный первым успехом, он взялся за расследование еще нескольких случаев похищения детей и в двух третях дел добился успеха. Как правило, проблема была не в том, чтобы найти детей, а в том, чтобы убедить их вернуться к старой жизни. Он умел убеждать.
Прошло несколько лет, и он получил письмо от Чарльза Сетона. Дело Сетона отличалось от большинства тех, которые он расследовал, так как со времени исчезновения девочек прошло уже более пяти лет, да и вообще не было никаких оснований считать, будто их похитили индейцы. Однако его самонадеянность, подкрепленная былым успехом, не позволила отказаться от дела, которое, он чувствовал, станет венцом его карьеры. На жизнь он себе зарабатывал, но никому не разбогатеть, разыскивая детей бедных поселенцев.
Он не заметил, когда все начало выходить из-под контроля. Чарльз Сетон и пять лет спустя оставался безутешен. Его жена умерла от горя, преумножив утраты несчастного. Он больше не работал и все оставшиеся средства направил на поиски девочек. Стеррок должен был понять, что этого человека не удовлетворят никакие объяснения и никакие результаты не компенсируют все, что он претерпел. Таяли надежды Стеррока на то, что ему удастся отыскать девочек. Многие считали, что они погибли сразу, а останки растащили дикие звери. После года поисков Стеррок и сам стал склоняться к такому мнению, но Чарльз Сетон и слышать ничего подобного не желал. Нельзя было даже упоминать об этом в его присутствии.
В то время, когда Стеррок часто путешествовал между озером Онтарио и заливом Джорджиан-Бей, он встретил молодого индейца по имени Каонвес, воинственного журналиста, писавшего о бедах туземцев как политическом явлении. Каонвес очень хотел познакомиться со Стерроком и завести знакомства в газетах, и хотя Стеррок чувствовал, что помочь ему особо не может, так как уже не вращался в этих кругах, они стали добрыми друзьями. Каонвес называл его Сакота-тис, то есть Проповедник, и Стерроку льстило такое внимание идеализировавшего его юноши. Они ночами напролет толковали о войнах к югу от границы и о политиканах в Оттаве. Они говорили о культуре, об отношении к индейцам как к людям каменного века и о предубеждении, будто письменная культура противостоит устной. Каонвес рассказывал ему о раскопках на реке Огайо, где нашлись гигантские земляные сооружения и артефакты, датируемые временами до Рождества Христова. Белые археологи отказывались верить, что индейцы и есть та самая цивилизация строителей и резчиков (а следовательно, белые имели право безжалостно вытеснить индейцев, так же как индейцы, предположительно, вытеснили тех других).
Через десять лет именно эти беседы вспоминались Стерроку, когда он блуждал по улицам Торонто, наводя справки о костяной табличке. Он начал обдумывать монографию, которую напишет по этому поводу, и представлял себе, как она взбудоражит всю Северную Америку. Публикация такой монографии может оказать неоценимую помощь делу его индейских друзей, а заодно, между прочим, прославит автора. К сожалению, он больше не мог отыскать Каонвеса и узнать его мнение, так как индеец спился и стал бродяжничать вдоль да около границы. Такая участь нередко постигает людей, сходящих с пути, который предназначен им по рождению.
И вот пока Стеррок пропахивает снег, он не замечает ни ошеломляющего мрачного пейзажа, ни своих товарищей-следопытов (дилетанты, все до единого), ибо мысли его возвращаются к Каонвесу и его собственным, столь долго не реализованным амбициям. За такую награду никакое ожидание, никакие тяготы не покажутся чрезмерными.
~~~
Если не считать мужа, я редко бывала наедине с мужчиной, а потому мне трудно судить, что нормально, а что нет. Третий день я иду от Дав-Ривер за Паркером и санями, размышляя о том, что за все это время он сказал не больше пяти фраз, и гадая, не делаю ли я что-то неправильно. Конечно, я понимаю, что ситуация необычная, да и сама я далеко не болтлива, но все-таки его молчание нервирует. Первые два дня у меня не было желания задавать вопросы, все силы уходили на изнурительный шаг, но сегодня стало чуть легче: мы идем по сравнительно ровной дороге, а от ветра нас защищают кедры. Мы движемся в постоянном полумраке под деревьями, и ничто не нарушает тишины, кроме скрипа шагов и шороха побегов ивняка на снегу.
Паркер без малейших колебаний держит путь вдоль реки, и мне приходит в голову, что он точно знает, куда мы направляемся. Когда мы останавливаемся выпить черного чаю и пожевать кукурузного хлеба, я спрашиваю:
— Так это дорога, по которой ушел Фрэнсис?
Он кивает. Он, мягко говоря, человек немногословный.
— И… вы видели этот след на пути в Дав-Ривер?
— Да. Два человека шли этим путем примерно в одно время.
— Два? Вы хотите сказать, с ним был кто-то еще?
— Один преследовал другого.
— Откуда вы знаете?
— Один след всегда за другим.
На минуту он замолкает. Я не произношу ни слова.
— Каждый разводил свой костер. Если бы они шли вместе, хватило бы одного.
Я чувствую себя чуть глуповато, оттого что сама не заметила. От Паркера исходит едва заметное удовлетворение. А может, у меня воображение разыгралось. Мы стоим над нашим крохотным костерком, и кружка греет замерзшие руки сквозь рукавицы — болезненное облегчение. Я держу кружку так, чтобы горячий влажный пар омывал лицо, и понимаю, что потом будет еще хуже, но не могу удержаться от мимолетного удовольствия.
Лает одна из собак. Порыв ветра шевелит отяжеленные снегом ветки, и белые хлопья падают на землю. Я не понимаю, как Паркер различает следы под снегом. И, словно прочитав мои мысли, он говорит:
— Четыре человека оставляют много следов.
— Четыре?
— Люди из Компании, которые преследуют вашего сына. За ними легко идти.
Опять игра воображения, или на его лице действительно промелькнула тень улыбки?
Одним глотком он допивает содержимое своей кружки и отходит на несколько ярдов, чтобы облегчиться. Кажется, он обладает умением, которое я уже замечала в людях, проводящих много времени в лесу, — не обжигаясь глотать кипяток. Наверное, рот у него как следует выдублен. Я отворачиваюсь и наблюдаю за собаками, которые вместе плюхнулись в снег, чтобы согреться. Несколько странно, но одну из них, ту, что поменьше, рыжеватую, зовут Люси — на французский манер. В результате я чувствую с ней сентиментальное сродство — она кажется дружелюбной и доверчивой, как и положено собакам, в отличие от своего похожего на волка приятеля Сиско с его пугающими голубыми глазами и грозным рыком. Кажется, будто существует определенная симметрия между двумя собаками и двумя людьми на этой тропе. Интересно, приходит ли что-то подобное на ум Паркеру? Хотя я, конечно же, не называла ему своего имени, а сам он вряд ли спросит.
В ледяном воздухе чай остывает так быстро, что доставляет удовольствие лишь первые полминуты, а потом его нужно глотать залпом. Чуть погодя он уже холодный как лед.
К ночи Паркер разбивает лагерь и разводит для меня небольшой костер, так что, сидя у него, я обжигаю руки и лицо и морожу спину. Тем временем он срубает топором охапку сосновых веток. (Наверное, Ангус будет оплакивать утрату топора, но тут он сам виноват: ему бы подумать об этом, прежде чем ушел его сын.) Паркер обдирает самые большие ветки и сооружает из них каркас шалаша с подветренной стороны толстого ствола (а если находит подходящее поваленное дерево, то за его корнями). Землю он выкладывает хвойными лапами, располагая их лучами, хвоей к центру. Впервые увидев это, я подумала, как все похоже на место жертвоприношения, но поскорее отбросила эту мысль, пока она не зашла еще дальше. Все это он накрывает просмоленной парусиной, которую я прихватила из подвала. Он крепит парусину ветками к земле и лопаткой из коры нагребает сверху снег, пока не вырастают стены, удерживающие внутри тепло. В шалаше он свешивает с ветки, образующей конек крыши, кусок парусины поменьше, так что получается занавес, надвое делящий помещение. Это единственная дань приличиям, и я благодарна ему за это.