Полчаса спустя я стучу в дверь самого большого в Колфилде дома. В ожидании ответа разминаю пальцы оцепеневшей, словно клешня, правой руки.
Скудный сероватый цвет лица мистера Нокса наводит на мысль о желудочной соли. Судья высокий и тощий, с профилем, напоминающим топор, словно бы постоянно готовый обрушиться на недостойных, — подходящая внешность для человека его профессии. Я вдруг ощущаю такую опустошенность, словно неделю не ела.
— А, миссис Росс… какая приятная неожиданность…
По правде говоря, сейчас, увидев меня, он выглядит скорее встревоженным. Может, он на всех так смотрит, но создается впечатление, будто он знает обо мне чуточку больше, чем мне бы хотелось, а потому не желает, чтобы я общалась с его дочерьми.
— Мистер Нокс… Боюсь, что совсем не приятная. Там случилась… ужасная вещь.
Учуяв сплетню наивысшего сорта, минуту спустя выходит миссис Нокс, и я рассказываю им обоим о том, что видела в хижине у реки. Миссис Нокс сжимает на груди маленький золотой крестик. Нокс воспринимает новости спокойно, но, когда, на мгновение отвернувшись, он снова поворачивается ко мне, я не могу избавиться от ощущения, что он успел напялить на себя соответствующую случаю личину: мрачный, суровый, решительный и тому подобное. Миссис Нокс сидит рядом со мной, поглаживая мою руку, а я изо всех сил стараюсь не отдернуть ладонь.
— Кажется, в последний раз я видела его в тот раз, в лавке. Он выглядел таким…
Я согласно киваю, вспоминая, как все мы виновато замолкли при ее появлении. После многочисленных изъявлений сочувствия и советов, как сберечь расшатанные нервы, она кидается к дочерям, дабы проинформировать их надлежащим образом (другими словами, с куда большими подробностями, нежели это было бы возможно в присутствии их отца). Нокс отправляет посыльного в форт Эдгар, чтобы вызвать людей из Компании. Он оставляет меня любоваться окружающими видами, затем возвращается сообщить, что вызвал Джона Скотта (у того кроме лавки и мельницы есть несколько складов и чертова уйма земли), с которым пойдет осматривать хижину и оберегать ее от «вторжения» до прибытия представителей Компании. Он именно так и сказал, и я чувствую в его словах некоторую укоризну. Не то чтобы он осуждает меня за то, что я обнаружила тело, но, несомненно, сожалеет, что простая жена фермера наследила на месте преступления, прежде чем он получил возможность проявить свои выдающиеся способности. Но я ощущаю в нем и что-то помимо неодобрения — возбуждение. Он видит для себя возможность воссиять в драме куда более серьезной, чем большинство происходящих в глубинке, — он собирается заняться расследованием. Мне кажется, он берет с собой Скотта, чтобы все выглядело официально и как свидетеля своей гениальности, а еще потому, что возраст и богатство Скотта повышают и его статус. Это может не иметь ничего общего с интеллектом: Скотт — живое доказательство того, что богачи необязательно лучше или умнее нас.
В двуколке Нокса мы направляемся вверх по реке. Поскольку хижина Жаме рядом с нашим домом, они не смогли избежать моей компании, а так как сначала по пути идет хижина, я предлагаю зайти туда вместе с ними. Нокс с покровительственной озабоченностью морщит лоб:
— После этого ужасного потрясения вы, должно быть, совсем без сил. Я настаиваю, чтобы вы немедленно отправились домой и отдохнули.
— Мы сами увидим все, что видели вы, — добавляет Скотт. И побольше, имеется в виду.
Я отворачиваюсь от Скотта — с некоторыми людьми бессмысленно спорить — и обращаюсь к профилю топориком. Ему, похоже, оскорбительно, что моя женская натура готова вновь предстать перед лицом подобного ужаса. Но что-то во мне категорически протестует против его уверенности, будто он, и только он, способен сделать правильный вывод. А может, я просто не желаю, чтобы мне указывали. Я говорю, что смогу показать им, если в хижине с тех пор что-то трогали, и с этим не поспоришь, да и не тащить же им меня по тропе, чтобы запереть в моем собственном доме.
На дворе погожий осенний денек, но, когда Нокс отворяет дверь, оттуда слегка тянет гнилью. Прежде я этого не заметила. Нокс, дыша ртом, подходит к Жаме и берет его за руку — я вижу, как он колеблется, сомневаясь, в каком месте тронуть тело, — после чего провозглашает, что труп совершенно остыл. Мужчины тихо, почти шепотом, перебрасываются фразами. Ясное дело — соблюдают приличия. Скотт извлекает блокнот и записывает за Ноксом, сообщающим положение тела, температуру печки, расстановку предметов в комнате. Потом Нокс стоит некоторое время без дела, но по-прежнему старается выглядеть целеустремленным — я с интересом наблюдаю за этим анатомическим казусом. На пыльном полу видны затертые следы, но никаких подозрительных предметов и никакого оружия. Вообще никаких улик, кроме этой ужасной круглой раны на голове Жаме. Должно быть, какой-то индейский головорез, говорит Нокс. Скотт соглашается: никакой белый не опустится до подобного варварства. Я вспоминаю опухшее черно-синее лицо его жены прошлой зимой, когда она утверждала, будто поскользнулась на льду, хотя все знали правду. Мужчины поднимаются в другую комнату. Я понимаю, где они ходят, по скрипу половиц и пыли, летящей между досками и клубящейся на свету. Она оседает на труп Жаме, мягко, будто снежные хлопья, падает ему на щеку. Пылинки ложатся на его открытые глаза, это невыносимо, но я не могу оторвать от них взгляд. Мне хочется смахнуть пылинки, крикнуть, чтобы наверху прекратили топать, но я не делаю ничего. Я не могу заставить себя до него дотронуться.
— Здесь несколько дней никого не было — пыль совершенно нетронута, — заявляет Нокс, спустившись ко мне и отряхивая носовым платком брюки.
Сверху он принес чистую простыню и принялся трясти ее, подняв еще больше пыли, вихрящейся по комнате, словно залитый солнцем пчелиный рой. Он накрывает простыней лежащее на кровати тело.
— Чтобы мухи не налетели, — самодовольно объясняет он, хотя любому дураку ясно, что это не поможет.
Решено, что нам — или, вернее, им — здесь больше делать нечего. Выйдя из хижины, Нокс куском проволоки и каплей сургуча запечатывает дверь. Не хочется признавать, но эта деталь производит на меня впечатление.
~~~
Когда наступают холода возраст напоминает о себе Эндрю Ноксу. Уже несколько лет каждую осень у него начинают болеть суставы и болят так всю зиму, независимо от того, сколько фланели и шерсти он на них намотает. Ему приходится ходить с осторожностью, приспосабливаясь к боли в бедрах. С каждой осенью страдания начинаются чуть раньше.
Но сегодня утомлена и вся его душа. Он говорит себе, что все это вполне объяснимо — такое страшное событие, как убийство, способно потрясти любого. Но здесь нечто большее. В истории двух деревень еще никого не убивали. Мы приехали сюда, чтобы скрыться от всего этого, думает он: покинув города, мы рассчитывали, что такое осталось позади. Да еще загадочность столь… зверского, варварского убийства, какие возможны разве что в южных штатах. Конечно, за прошедшие годы несколько человек умерли от старости, лихорадки или несчастных случаев, не говоря о тех бедных девочках… Но никто не был убит, беззащитный, босой. Нокса обескураживает тот факт, что на жертве не было башмаков.
После обеда он, изо всех сил стараясь не потерять терпения, читает заметки Скотта: «Печь в три фута высотой и один фут восемь дюймов глубиной, чуть теплая на ощупь». Он полагает, что это может быть важно. Если в момент смерти огонь пылал в полную силу, печь остывала бы тридцать шесть часов. Таким образом, убийство могло произойти накануне. Если только очаг уже не остывал, когда Жаме встретил свою судьбу, в таком случае смерть могла наступить этой ночью. Но нельзя исключить, что все произошло и предыдущей ночью. Они не слишком преуспели в своих сегодняшних поисках. Не обнаружилось ни явных следов борьбы, ни крови, кроме как на постели, где на француза, должно быть, и напали. Они гадали, была ли обыскана хижина, но Жаме настолько бессистемно разбрасывал свои вещи — обычное для него дело, если верить миссис Росс, — что не вдруг и поймешь. Скотт настаивал на том, что душегуб был туземцем: белый, мол, на подобное варварство неспособен. Нокс в этом вовсе не уверен. Несколько лет назад его вызвали на ферму близ Коппермайна после чрезвычайно прискорбного происшествия. В некоторых общинах существует обычай ритуального унижения жениха во время брачной ночи. Эту забаву называют «кошачий концерт» и устраивают, чтобы выразить неодобрение, когда, скажем, старик обручается с женщиной куда моложе себя. В данном случае престарелого жениха вымазали дегтем, обваляли в перьях и за ноги повесили на дерево у его собственного дома, пока местная молодежь расхаживала в масках, стуча в котелки и дуя в свистки.