— Это похоже на правду.
— Граф, значит, объявляет с балкона юношу самым злодейским злодеем, от которого матушка-Москва и гибнет. Костерит его по-всякому. Право слово: чуть ли не смешно! Какой он там злодей и франкмасон?! Стоит и качается, как былинка! Граф вдруг приказывает: руби! И никаких! Юноша тот так жалостливо голову склонил вбок, и во внезапно воцарившейся тишине раздалось: «Грех, ваше сиятельство, будет!»
— Что это значит? — спросил Бенкендорф.
— Ну его убийство — грех! Большой грех зарубить невинную душу. Русские мы люди или нет?! Не хотелось ему ни за что умирать. По глазам я видел. А молчал и не молил из гордости. А граф с балкона: вот изменник! Руби его! Бурдаев саблю тянет из ножен, сам весь трясется, ибо граф орет во все горло и чуть ли нас не готов записать в предатели. Мы, конечно, хоть и люди военные, но растерялись, не ожидая подобной сентенции. Граф почуял заминку и скомандовал мне: «Руби! Вы отвечаете своей собственной головой!» Толпа ярится и подступает. Ну, я со страху и приказал драгунам: сабли вон! Выхватил, прости Господи, свою и нанес первый удар. Я ведь не отказываюсь. Как приказали… Затем пошли полосовать и драгуны с Бурдаевым. Обстановка сложилась какая? Во-первых, невыполнение приказа, во-вторых, толпа прямо-таки обезумела. Все равно бы в клочки разорвали и нас бы прихватили заодно. Тут, ваше превосходительство, разобраться надо. Про мартинистов ох сколько в Москве болтали. Неспроста это все! Ей-богу, неспроста.
Верещагин молча, без вскрика, упал, обливаясь кровью, и так поднял к бледному лбу руку, будто к небесам обращался и голову невинную защищал. На щеках сразу желтизна проступила. Ростопчин же с заднего крыльца на дрожки — прыг и погнал прочь из Москвы. Чернь смела слабый кордон и рванулась к бездыханному, скорчившемуся телу, поволокли, а потом перебросили через решетку на мостовую — и давай измываться, сначала за ноги тащили по булыжнику, надоело — привязали к хвосту лошади и пустили вскачь по Большой Лубянке. Французы, заняв Москву, заинтересовались делом Верещагина, и только общая сумятица да пожар не позволили им докопаться до истины.
— Уж увольте меня, ваше превосходительство, от дальнейшего рассказа, — взмолился Гаврилов. — Известное Дело — чернь! Злодеев сколько! Надо бы тело отыскать, куда бросили, и предать земле по-христиански!
Случай с Верещагиным дал толчок к новым размышлениям, истоки которых затерялись среди давних парижских впечатлений. Если бы власть держалась прочно до последней минуты, разве подобное буйство могло бы произойти? Да никогда! Полицейские отряды сумели бы проложить путь отступающей армии. Если бы власть опиралась на крепкую полицию, разве пришлось бы Ростопчину обманывать москвичей, чтобы избежать паники? Если бы власть оставалась до последней минуты на месте, разве начался бы повальный грабеж торговых рядов при прохождении войск? Конечно, Ростопчин человек своеобразный, когда и шутовской колпак напялит, а когда и за серьезный предмет способен взяться. Но вся штука в том, что система власти нужна такая, которая действовала бы по принятым законам и независимо от личности, в данный момент управляющей. Тогда греха меньше будет. Волконский прав: нужна система, выдерживающая колоссальную нагрузку и отвечающая на любое требование обстоятельств без специального понуждения. У нас того нет, и ждать неоткуда до тех пор, пока не образуется сильное ядро власти, как во Франции — жандармерия. И законы. А то живем по-прежнему, как при государе Павле Петровиче: каждый прислушивается независимо от ощущения вины своей — не раздастся ли звон колокольчика, возвещающего внезапную кару. Дело Верещагина вроде по законной колее двигалось, но двигали его Ростопчин, Брокер, Обрезков и прочие клевреты.
О поле, поле! Кто тебя усеял?..
Бенкендорф осмотрел весь город. Поехал даже в Петровско-Разумовское, где в саду французские канониры из корпуса генерала Себастиани разбили пушечными зарядами чудесные мраморные статуи, дышащий солнцем и негой уголок превратили в мертвое поле битвы. Оттуда он помчался снова к губернаторскому дворцу. Ему еще раз хотелось взглянуть на место, где свершилось преступление. Тянуло горелой вонью. Окна даже в сохранившихся зданиях выбиты. В сущности, той старой великой Москвы уже не существовало, была какая-то иная Москва — поверженная, разоренная, но все-таки не исчезнувшая с лица земли, укорененная на своем месте.
Война пока не окончена. «Война только теперь начинается!» — возвестил в Тарутинском лагере Кутузов.
Да, начинается! Несмотря на трещины в стенах Кремля, на разрушения огромного Арсенала, Бонапарт своего не добился и не добьется. Он жаждал повелевать столицей России. Он злобствовал и объявил, что если ему это не удалось, то пусть она превратится в груды развалин, мусорную яму отбросов, лишенную всякого политического и военного значения. Вот его подлинные мысли и надежды. Сейчас Бенкендорфу предстояло доказать, что это не так, что мечты Наполеона — пустое. Он не добрался до Большой Лубянки и свернул к Кремлю на уже расчищенную дорогу. Он решил завтра побывать на Бородинском поле, чтобы распорядиться о начале там работ. Неисчислимое количество трупов — лошадей и людей, недавно полных жизни и энергии, устилало землю. Если не принять срочных мер, то десятки русских селений начнут погибать от страшной гниющей заразы. Здесь, на месте, ему предстояло первым делом освободить колодцы от мертвых тел и наладить водоснабжение. С утра солдаты вытаскивали убитых из негорелых домов и подвалов. А уж что творилось на Бородинском поле, Бенкендорфу было страшно и подумать, если по позднейшим подсчетам лишь в столице сожгли и зарыли в землю до шести тысяч людских тел и тридцать две тысячи лошадей.
Бородино, Бородино!.. Все трупы уроженцев счастливых стран — Лангедока и Прованса, Эльзаса и Лотарингии, трупы потомков древних французских рыцарей и феодалов, трупы крепких баварцев и задиристых поляков, медлительных вестфальцев и певучих неаполитанцев, погибшие солдаты Великой армии с железным характером и блестящей выучкой, набранные среди двадцати народов Европы, представляли теперь только медицинскую опасность, и Богом их останки были вручены коменданту сожженной Москвы.
Радом с ними, а иногда и в смертельных объятиях лежали трупы русских солдат — тульские, рязанские, тверские, псковские мужики, смоленские, воронежские, вологодские, лежали в изодранных мундирах. Лежали со светлыми лицами юноши из аристократических семейств — рюриковичи и гедеминовичи, которые лучше изъяснялись на галльском наречии, чем на родном языке. Лежали убеленные сединами полковники и генералы, многие с приставками «фон» и «де». Их всех надо было похоронить с особыми почестями. Но как?! Как разделить это ужасное месиво тел, застывших в судорогах? Война и смерть не позволяли это сделать.
А трупы недавно еще восхитительных в своей красивой гордыне, ни в чем не повинных и ничего не понимающих в человеческих — подлых — распрях лошадей? Они были преданы всадникам, которые изгрызли им шпорами бока и бросали в самых жутких ситуациях — убегая или уходя и не оглядываясь, оставляя добрейших животных с переломанными ногами или разорванной ядром грудью. Благородное чувство любви к людям умирало вместе с ними. Но что делать с огромными раздутыми трупами, глаза у которых уже выклевало воронье? Их тоже не отделить от смешанной и застывшей массы, которая радовала одни стаи одичавших от чудовищного запаха волков.
Вскоре по берегам Стонцы, Огника и Колочи запылают гигантские костры. В пламени совершат последние конвульсивные движения враги и соотечественники, расправляя и вздымая скрюченные руки в последнем приветствии или, быть может, проклятии. Трупы поднимались в огне во весь рост, как бы прощаясь с живущими. Иногда забирая с собой и тех, кто крючьями отправлял их в костер. Ядра, разогретые жаром, лопались, убивая насмерть осколками тех, кто правил эту печальную тризну.
Тучные облака беловатого дыма будут носиться над Бородинским полем — полем смерти, где французская волна разбилась о русский вал.