— Чертовы коммунисты! — сказал Бенс-Джонс. — Пособники Гитлера. Коммунисты поносят короля, сеют смуту в убежищах. Предатели — вот они кто!
— Англию они любят не меньше вашего, — возразила уборщица.
— Никого они не любят, кроме себя, эгоисты чертовы! Не удивлюсь, если выяснится, что они названивают Гитлеру по телефону: «Але, Адольф! Бомбы надо вот куда кидать!»
Чайник на горелке присвистнул. Уборщица встала, налила кипяток в щербатый чайничек для заварки и снова села.
— Ну, пусть они говорят, что думают, это же еще не значит, что они сожгут Святого Павла, верно?
— Абсолютно верно, — сказал Лэнгби, спускаясь по лестнице. Он сел, стащил резиновые сапоги и вытянул ноги в шерстяных носках. — Так кто же не сжег Святого Павла?
— Коммунисты, — ответил Бенс-Джонс, глядя на него в упор, и мне пришло в голову, что и он, возможно, относится к Лэнгби с подозрением.
Но тот и бровью не повел.
— На вашем месте я бы не стал тревожиться из-за них. Изо всех сил пока стараются его сжечь немцы. Уже шесть зажигалок, и одна чуть не угодила в дыру над хорами. — Он протянул чашку уборщице, и она налила ему чаю.
М не хотелось убить его, швырнуть в пыль и мусор на полу крипты, под растерянными взглядами Бенс-Джонса и уборщицы. Хотелось крикнуть, предупреждая их и остальных дежурных: «А вы знаете, что сделали коммунисты? — крикнул бы я. — Знаете? Мы должны его остановить!» Я даже вскочил и шагнул туда, где он сидел, развалясь, вытянув ноги, все еще в асбестовой куртке.
И от мысли о залитой солнцем галерее и о коммунисте, выходящем из метро, небрежно зажав под мышкой пакет, я вновь ощутил тошноту, беспомощность и горечь своей вины.
Я опять присел на край раскладушки и попытался сообразить, что я все-таки мог бы сделать.
Они не отдают себе отчета в опасности. Даже Бенс-Джонс, сколько он ни твердит о предателях, на самом деле считает их способными лишь поносить короля. Они тут не знают, не могут знать, во что превратятся коммунисты. Сталин скоро станет союзником. Коммунизм станет синонимом России для них. Они же ничего не слыхали ни про Каринского, ни про Новую Россию, ни про все то, из-за чего слово «коммунист» будет звучать как «чудовище». И никогда не узнают. К тому времени, когда коммунисты уподобятся тому, чему уподобятся, пожарная охрана исчезнет. Только мне понятно, каково это — услышать наименование «коммунист» здесь, в соборе Святого Павла.
Коммунист! Я должен был бы догадаться. Должен!
22 декабря. Опять сдвоенные дежурства. Я совсем не сплю и еле держусь на ногах. Сегодня утром чуть было не провалился в дыру. Еле-еле успел удержаться, упав на колени. Эндорфинный уровень у меня дико скачет, и совершенно очевидно, что мне необходимо выспаться, пока я окончательно не превратился в ходячего мертвеца, как выражается Лэнгби.
Если бы мне удалось раздобыть стимулятор, думаю, транс я бы сумел вызвать, каким бы скверным ни было мое состояние. Но я не могу отлучиться даже в пивную. Лэнгби почти не покидает крыш, выжидая удобного момента. Когда придет Энола, надо во что бы то ни стало уговорить ее принести мне коньяк. Остаются считанные дни.
28 декабря. Сегодня утром пришла Энола. Я в западном портале возился с рождественской елкой — ее три ночи кряду опрокидывало воздушной волной. Дерево я установил как следует и нагибался, подбирая мишуру, и вдруг из тумана появилась Энола, точно веселая святая. Быстро наклонившись, она чмокнула меня в щеку. Потом выпрямилась — красноносенькая из-за вечного насморка — и протянула мне коробку в цветной обертке.
— Счастливого Рождества! — сказала она. — Ну-ка посмотрите, что там. Это подарок!
Рефлексы у меня совсем никуда. Я понимал, что коробка плоская и бутылка коньяка никак в ней не поместится. И все-таки я понадеялся, что Энола вспомнила и принесла мне мое спасение.
— Вы чудо! — сказал я, срывая обертку.
Шарф! Из серой шерсти. Я таращился на него добрые полминуты, не понимал, что это такое.
— Где коньяк? — спросил я.
Ее словно током ударило. Нос покраснел еще больше, на глаза навернулись слезы.
— Шарф вам нужнее. Талонов на одежду у вас нет, а вы все время под открытым небом. В такой жуткий холод!
— Мне необходим коньяк! — сказал я с бешенством.
— Я хотела как лучше, — начала она, но я ее перебил.
— Как лучше? Я попросил вас купить коньяк. И не помню, будто хоть раз упомянул, что нуждаюсь в шарфе.
Я сунул шарф ей обратно и принялся распутывать гирлянду цветных лампочек, которые разбились, когда елка упала.
Она приняла вид оскорбленной святой, который так удается Киврин.
— Я все время беспокоюсь о вас на этих крышах! — выпалила она. — Вы же знаете, они целятся в собор. И река так близко! Я подумала, вам не следует пить. Я… Это преступление так пренебрегать собой, когда они изо всех сил стараются убить нас всех. Получается, будто вы с ними заодно! Я так боюсь, что приду в собор, а вас нет…
— А шарф мне для чего? Держать над головой, когда падают бомбы?
Она повернулась, побежала и растворилась в сером тумане, едва спустилась на две ступеньки. Я кинулся за ней, споткнулся о гирлянду, которую продолжал держать, и покатился вниз по ступенькам.
Мне помог подняться Лэнгби.
— Снимаю вас с дежурства, — сказал он мрачно.
— По какому праву?
— А по такому. Я не хочу, чтобы на крышах рядом со мной толклись ходячие мертвецы.
Я позволил ему отвести меня в крипту, напоить чаем и уложить на раскладушку — очень-очень заботливо. Ничем не выдавая, что он только этого и дожидался. Ничего, полежу до сирен. А тогда поднимусь на крыши, и он уже не посмеет отослать меня вниз, побоится вызвать подозрения. Знаете, что он сказал, прежде чем уйти в асбестовой куртке и резиновых сапогах — самоотверженный член пожарной охраны?
— Я хочу, чтобы вы выспались!
Как будто я смогу заснуть, пока он на крыше! У меня нет желания сгореть заживо!
З0 декабря. Меня разбудили сирены, и старик Бенс-Джонс сказал:
— Ну, наверное, это пошло вам на пользу. Вы ведь проспали круглые сутки!
— Какое сегодня число? — спросил я, натягивая сапоги.
— Двадцать девятое, — ответил он, и я метнулся к двери. — Не спешите так. Они сегодня припозднились. Может, и вовсе не прилетят. Что было бы очень удачно. Ведь сейчас отлив.
Я остановился у двери на лестницу, упершись ладонью в прохладную каменную стену:
— Что с собором?
— Стоит как стоял, — ответил он. — Видели скверный сон?
— Да, — ответил я, вспоминая все скверные сны прошлых недель: мертвая кошка у меня на руках в Сент-Джонс-Вуде; Лэнгби с пакетом и «Уоркером» подмышкой; камень пожарной охраны, озаренный фонарем Христа… И тут я сообразил, что на этот раз никаких снов не видел, а был погружен в забытье, о котором мечтал, которое должно было навести меня на воспоминания.
И тут я вспомнил. Не собор Святого Павла, сожженный дотла коммунистами, а газетный заголовок: «Прямое попадание в «Марбл-Арч». Восемнадцать погибших». Дата оставалась неясной. Четко виделся только год. 1940. А от 1940 года оставалось ровно два дня. Я схватил куртку и шарф, выскочил из крипты и помчался по мраморному полу к дверям.
— Куда это вы, черт побери? — крикнул Лэнгби, невидимый в сумраке.
— Надо спасти Энолу, — ответил я, и мой голос эхом отозвался под темными сводами. — «Марбл-Арч» разбомбят.
— Вы обязаны остаться, — крикнул он мне вслед с того места, где установят камень пожарной охраны. — Идет отлив, ты, грязный…
Остальное я не расслышал, так как уже сбежал по ступенькам и прыгнул в такси, на которое ушли почти все деньги, которые я тщательно берег, чтобы было на что доехать до Сент-Джонс-Вуда. Когда мы выехали на Оксфорд-стрит, зарявкали зенитки, и шофер отказался везти меня дальше. Я вылез из машины в непроглядную тьму и понял, что не успеваю.
Взрыв. Энола распростерта на ступеньках, ведущих в метро. На ногах туфли без носков, на теле ни раны, ни ссадины. Я пробую ее поднять. Под кожей она как студень. И я заверну ее в шарф, который она мне подарила. Я опоздал! Вернулся на сто лет назад для того, чтобы опоздать ее спасти.