Весельчак пожал плечами:
— Да кто ж ее знает, при мне уже ее не было.
— М-да, прозевал. Ну ладно, свидимся еще.
На недоуменный взгляд Весельчака довесил:
— У меня с ней свои счеты. Портрет тут был еще царский... надо б закрома местные посмотреть... — вошедший встал, подошел к безглазому изображению Варлаама и забуравил его своим расстрельным взглядом.
Проговорил усмешливо:
— Эх, яростная молодость, где ты?.. Это ведь мои пули в его глазах, Весельчак. Ярости-то много было, если бы еще и ума, хоть с десятую часть той ярости, м-да. Двадцатый год нашей власти и последний год пятилетки безбожия на исходе...
На исходе, на пороге.
Каковы ж наши итоги?
Шепчет ветер на дороге:
«Всем итогам вашим, слышь,
Кукиш с маслом, то бишь, шиш!»
Продекламировано было очень выразительно, правда, буйство из глаз совершенно исчезло, одна старческая опустошенность осталась.
— Да ну уж, прямо-таки и шиш? Не совсем шиш, вы ж сами...
— Ну да, постреляли, повзрывали много. Но и взрывалось, как ты знаешь, не всегда, — и так сверкнуло из глаз, что Весельчак даже поежился, однако все же автоматически улыбнулся.
— Это вы об этой церкви, что ль?
— Ну, коли с тобой сейчас сижу, то об этой. Ни шар двухтонный, ни вагон снарядов не взяли.
— Да ну, случайность это, хотя и странно...
— Два события, Весельчак, приведшие к одному итогу, уже не являются ни случайными, ни странными.
Тут Весельчак улыбнулся своей всегдашней улыбкой:
— Да ладно вам, Зелиг Менделевич! А сколько десятков тыщ взорвали и взорвалось?
— Четыре. Четыре десятка тысяч с мелким довеском.
— Ну вот, ха-ха-ха, ну мелкие проколы вроде этого, ну что они на фоне десятков тысяч? Ну, Зелиг Менделевич, ну вы же мой учитель, вы же говорили всегда: при буром и не смотри на мелочи...
— Слушай, Весельчак, а ты когда пытаешь, тоже смеешься?
— Зелиг Менделевич, ха-ха-ха, учитель! Да вы ж знаете, что я не пытаю, хватает моего смехоголоса, как вы сказали. Неподписантов нет у меня.
— Ой ли? А не запамятовал? — очень зловеще прозвучало.
— Ой, Зелиг Менделевич, да ну, та же мелочь, один из всей практики, да он уже расстрелян, наверное.
— Да именно он, один, и должен был подписать всю ту чушь, что ты на него вешал! Любой ценой!.. Один из всей практики, ёк твои кок! Все твои остальные подписанты — тьфу без него! И слова мои, как я учил тебя, не перевирай! Я говорил: при буром и устраняй каждую мелочь. А это означает, что если задумал что-то уничтожить, уничтожай до конца, дотла! Снаряды у них не взорвались? Эх, меня там не было... впрочем, чего теперь. Я, как ты знаешь, давно уже не чекист, а исследователь и звание мое комиссарское чисто формальное.
— Ой, Зелиг Менделевич, вот этого я бы не сказал.
— А ты ничего не говори, ты молчи, да слушай. Вот ты знаешь, на каком месте ты сидишь? Вот я и говорю, про мелочи болтаешь, а важнейшего не знаешь! А место это называется святым. И находиться на этом месте могут только дьяконы, священники и архиереи. Для остальных это место — табу! О, даже ты дергаешься, сиди, как сидел. Что, кстати, тот твой, который единственный неподписант, бывший поп полковой, настоятель бывший этого храма, он тебе не говорил об этом? Ты же здесь его допрашивал.
— Не-а, не говорил... не помню, значит — не говорил. Он все стоял, крестился и на этого безглазого Варлаама смотрел, да слезу пускал.
— Вот-вот, перед безглазым слезу пускал. А когда ты его на третью степень мясникам своим отправил, после того как смехоголос твой не подействовал?
— Кричал только, но не слезинки.
— Да и кричал-то он молитвы! Эх, молодежь!.. И ты уверен, что он расстрелян?
— Ну, увезли по назначению, согласно приговору.
— В исполнение приведен?
— А это уже не ко мне.
— Я к тому, что по моему приказу мои ревгусары его уже расстреливали в 17-м за монархическую агитацию: портрет царя, уже отрекшегося, на пузе держал на улице. Не достреляли, портрет пулю отвел. Вместе с портретом расстреливали, добить не получилось, белогвардеец один вмешался. Но я этого уже не видел. Больны были расстрельной лихорадкой... А надо не расстреливать было. Мучеников плодить нельзя. От них полюшко-поле молитвенное образуется.
— Какое поле? — очень недоуменно спрашивал Весельчак у шефа.
— А такое, от которого у трудящихся вместо «даешь революцию» одна контрреволюция в голове. У тебя Варлашка-оборвыш-босоножка хоть раз проходил по делу?
— Не-а.
— Потерял я Его, и за делами призабыл. А таких забывать нельзя! Сидит, наверное. Найти надо.
— Ну, оборвыш, понятно, а босоножка, это как?
— А так, что он круглый год босиком ходит и любой мороз ему нипочем.
— А он что, колдун тибетский или йог?
— Хуже, Весельчак, хуже, он православный юродивый, а полюшко у него, ух!..
— Ну, услать его куда-нибудь в Магадан.
— Хоть на Луну, не поможет. Вот, нажрешься, надышишь тут, а я тебя ушлю, тебя нет, а перегар твой на месте.
— Так что, это полюшко вроде перегара?
— Вроде, только перегар выветрится, а полюшко нет. И другое полюшко есть, оно вот на этом месте, где ты сидишь. Они ведь храмы свои строили не на всяком месте, полюшко вот это находили и тут алтарь и обозначали. И хоть всем говном мира его завали, оно останется, и такие как Варлашка его чуют. Храм уничтожен полностью с фундаментом, асфальт накатан. «Варлашенька, — говорю, — обозначь прутиком, где алтарь был?» Обозначил. Сравниваю с планом, — с точностью до сантиметра!
— Да не волнуйтесь вы, Зелиг Менделевич.
— Да не волнуюсь я никогда!
Зелиг Менделевич грузно сел и устало призакрыл убойные свои глаза. Наврал он слегка Весельчаку: действительно, не получилось, действительно, белогвардеец вмешался (хотя само слово это появилось через полгода), но все это Зелиг Менделевич видел! Видел, драпая со своими прыщавыми юными ревгусарами, шутовски обвешанными пулеметными лентами и маузерами, болтающимися на каждой ягодице, от одного разъяренного офицера-фронтовика с наганом. Тот яростный блеск чудо-белогвардейских глаз, враз съевших революционную убойность, Зелиг Менделевич до сих пор помнит — иногда по ночам снятся, и очень неприятно потом весь день от такого сновидения.
Зелиг Менделевич вылез из своего персонального «Паккарда», яростно захлопнул дверь, и в который раз за свою жизнь проклял страну эту, где даже чудо-техника американская глохнет и не заводится. Заодно и америкашек проклял, которые, видите ли, не предвидели такого мороза. Все надо предвидеть, имея дело с этой страной и народом этим. И тут же выругался и в свой адрес, ибо и сам за всю свою жизнь так и не научился предвидеть здесь все до конца. Давно ведь мог забрать и развезти по другим тайникам то, за чем сейчас едет. А едет он за сокровищами в виде камней, металлов, икон, окладов и прочего на сумму три миллиарда в царских золотых рублях. Никакому доллару-фунту никогда до того рубля не дотянуться. Одних золотых потиров в тех его закромах — 50 штук. Все это плод работы по изъятию церковных ценностей с 1921-го по 1923-й год, ну и прочих многочисленных последующих изъятий. Кое-что должно оставаться и здесь, и, конечно же, не в казне. И всё сосредоточил в одном месте! Опять выругался. И ведь всегда учил своих присных, что именно рассредоточение — основа основ хранения такой атрибутики. Правда, был для этого и повод — собирался в июне вывозить это на Запад, и на тебе — сваливается на голову двадцать второе число. А не развез по тайникам, потому как «предвидел» (опять выругался), что досюда фронт никогда не дойдет. Знал, какая мощь приготовлена для встряхивания жирующего Запада. И сейчас ведь ничего не вывезешь, придется перетаскивать в другой подвальный склеп, о котором точно никто не знает и не узнает.