– Иди глянь, гадюка, какие бабы, – орал в ответ комбат, – иди глянь, сколько наших полегло! Ух, не прикажи Аграфена, я б тебя...
Потоптать потоптал-таки комбат обожженного, хотя и не убил.
Наконец кончилась рубиловка. И всадники исчезли, видать, обратно откатились, и убитых их почему-то нет, стреляли-стреляли, рубили-рубили, а вот – нет. Но раздумывать некогда было, кончать надо было, приказ товарищ Аграфены – не шутка. Решили одновременно и из пушек стрелять и штурмовать. Оно, правда, своих задеть можно, да что за беда, беда, если приказ товарищ Аграфены не выполнишь.
Силы ощутимо покидали Дронова. Он увидел, что опять пошли на штурм. Теперь именно пошли, уже почти по брюхо воды. Пошли радостно – теперь коннице делать нечего на такой-то воде, хоть сколько ее там за стенами – теперь не страшно. Ахнуло сзади разрывами, мимо Дронова просвистели осколки кирпичей и плюхнулись в болото. Вот разворотило ворота, с грохотом разлетелся большой купол Успенского собора, а его крест, кувыркаясь, полетел по огромной дуге за стену. На высшей точке подъема он перестал кувыркаться и со свистом начал падать прямо на ораву штурмующих, которые уже плыли, а кое-где и плыть уже было тяжко – вязнуть начали. С криками, заметив опасность, группа штурмующих пыталась увернуться, однако поздно – гулко хлюпнув, накрыл их всех золотой огромный крест. А разрывы учащались. Все горело и дымилось. Сильно грохнуло сзади, Дронова толкнуло в спину и он полетел вниз. Больно ударился о воду и с трудом выплыл. Засасывающая густота поднималась неотвратимо из недр, ноги уже опасно было опускать. Внутренне усмехнулся поручик этому "опасно" – ведь обрывок времени всего лишь остался... И тут увидал Дронов прямо перед собой яростно сосредоточенную физиономию штурмующего. Скрепя зубами, матерясь, он лез из трясины в жизнь и тянул руки к спасительному выступу в стене. Пальцы его были растопыренными, напряженными, Дронову они показались когтями. Ему представилось, как этот будет тянуть их потом к очередной Оле-маленькой или еще к кому-нибудь или чему-нибудь дорогому для Дронова. И как только представилось, захлестнула сразу разум волна воинственной ненависти, и он исступленно рванулся к штурмующему. Мирная, успокоенная душа, тихо ждавшая вечности, была врасплох застигнута нежданной волной, не успела остановить взметнувшейся к горлу утопающего руки. Сейчас голова утопающего будет вдавлена в воду, мелькнут вытаращенные глаза, хлюпнет – и все. И вдруг вместо вытаращенных на яростном грязном лице он увидел те глаза, глаза чуда евангельского, говорящие: "Кто без греха..." И сразу опомнился. Был у утопающего последний обрывок времени, последний шанс, нити живые еще держал Держащий и ждал, как всех ждет. И он, Дронов, не отнял этот шанс. Лег на спину, прошептал: "Господи, прости". Увидел, как взрывом оторвало громадный кусок стены и тот начал падать на него. Воззвал страшно: "Господи, прости!" – и в то мгновение, что оставалось до низвержения на него плиты, закрывшей уже собой весь мир, успел ощутить возврат мира и спокойствия в душу, ждущую предназначенной Замыслом вечности.
Полк выходил из клещей. Когда это стало совершенно ясно, Загряжский и за ним Безобразов поскакали на своих конях назад по знакомой дороге, как ни удерживали их все в штабе. Выехав из Большого бора, они остановились. Перед ними расстилалось бескрайнее море– болото, накрытое шапкой бледно-зеленых испарений. И больше ничего. А по другую сторону, на краю опустевшей деревни, стояла товарищ Аграфена и так же молча взирала на мертвый покой Глубь-трясины.
ПЕПЕЛ
роман
Глава 1
На громадной резной дубовой двери (а в Таврическом дворце все такие) висел прибитый ватманский лист, на котором значилось: «Всероссийская чрезвычайная комиссия по расследованию преступлений Царского режима».
«Сюда», – полковник Свеженцев остановился и толкнул дверь.
За дверью располагался весьма просторный кабинет с также резной мебелью, в центре которого стоял толстоногий длинный стол под красным сукном. Во главе стола в кресле вальяжно располагался толстолицый крупноносый и кучерявый господин, явно штатский, но в зеленом английском френче под горло. Нынче эта форма одежды называлась «полувоенной». Сей термин, как и многое другое в начавшейся новой жизни, весьма забавлял полковника Свеженцева. Он всегда думал, что все, кроме военного мундира, есть – штатское. И почему тогда всех носящих английский френч под горло не называть «полуштатскими»? Что же касается «многого другого», забавлявшего его, то оно, разгонявшееся, все меньше забавляло и все больше раздражало и пугало. В его дороге с фронта забавного вовсе не было, а вот страшного – через край.
Толcтолиций полувоенный-полуштатский господин улыбался в пол-лица, пребывая в прекрасном благодушном настроении, беседуя с сидящим рядом, через угол, человеком, явно другого свойства, чем он сам. Человек с отрешенным взглядом слушал вполуха хозяина кабинета, время от времени вскидывая на собеседника свои поволочные серо-зеленые глаза. Полковнику показалось, что эти глаза способны обратить в тоску все, на что вскидывались, но только не хозяина кабинета, чья улыбка обратилась в хохот, когда вслед за очередным вскидыванием тоски из серо-зеленых глаз рокотнуло сумрачным басом:
– Я не боюсь шрапнелей! Но!.. запах войны и сопряженного с ней – есть хам-с-тво!
Услышав такое, полковник Свеженцев оторопело застыл у двери. Что этот тип в глаза не видал шрапнели и вряд ли знает, что это вообще такое – было вполне ясно, да и ладно. Полковник Свеженцев три года ходит под шрапнелью и за собой знает точно, что шрапнели противника он боится. Три года он в войне, вступив в нее поручиком, и обо всем, что сопряжено с нею, знает не понаслышке, но причем тут «хам-с-тво», да еще с такой интонацией? С сим вывертом загадочной фразы прямой бесхитростный ум полковника совладать никак не мог. И, видать, сей загадочности в этой рыжей с крупными завитками кудрей голове – в преизбытке: ни свет, ни тьма, а некий таинственный сумрак…
Продолжая хохотать, толстолицый поднялся и пошел навстречу вошедшему:
– Рад приветствовать. По-видимому, вы тот самый полковник…
– Свеженцев.
– Вот именно… который сегодня должен прибыть.
– Меня ввели в комиссию…
– И вы зачем-то это введение приняли. Ну, да ладно, будем совместно искать, как говаривал один умный китаец, в темной комнате черную кошку, которой там вовсе нет, ха-ха-ха… Кстати, рекомендую, – хозяин кабинета сделал плавный жест в сторону вскинутых серо-зеленых глаз. – Великий наш поэт российский. Наши потомки, так сказать, завидовать нам будут, что в одно время с ним жили. А мы, так сказать, уже гордимся… Александр Александрович Блок, певец революции!
Великий томно покачал головой:
– Ну, уж, Исакушка, – затем назидательно поднял палец вверх: – Не только певец, но и – слушатель! Слу-у-у-шатель революции. Я как поэт… ищу душу революции. Она прекрасна. Делайте все, как я: всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слу-у-шайте революцию… О, как болезненно остро ощущал я гибель той революции… а ведь я приветствовал ее восторженно… Но – терпение!.. – назидающий палец полез еще выше. – Гневной зрелости было долго ждать, и вот – дождались, созрела злоба народная... – тонкие губы таинственно улыбались, серо-зеленые глаза были полуприкрыты и весь облик Великого излучал загадочную недоступность.
Полковнику Свеженцеву стало тошно и как-то не по себе. Он не испытывал болезненных ощущений от гибели той гадины, которую означенный Великим назвал «той революцией», он был тогда среди тех, кто и прихлопнул ее, хотя ему едва минуло пятнадцать лет.
В той кровавой оргии, что устроили повылазившие из нор-логовищ «ревпевцы» под восторженные песни их подпевал и всякого рода «слу-у-ушателей» он потерял отца – городового одного из Пресненских околотков, убитого сзади трубой пьяным «ревпевцом». Сам москвич, пресненский житель, он, гимназист-выпускник, ничего не понимал: что вдруг случилось, откуда, почему, зачем и за что?! Правда, порознь и скопом, всей своей гимназической бражкой они льнули ко всем студенческим сходкам («старшие братья»!), млели от их свободомыслия, млели от собственной причастности к свободомыслию: двустишие сам, помнится, сочинил, а «старшие братья» одобрили: