– И давно, – спрашиваю, – у вас такое недержание чувств к двуглавому орлу?
Оказывается, одновременно и недавно и давно: давно сидело в душе придавленное и недавно вырвалось, к счастью.
– Не разорвет от счастья? – спрашиваю.
В суть вопроса не вникли, потому как слишком мужиком с ломом заняты были, как на скачках, криком понукали: «Дав-вай!»
А мужик лестницу железную, по которой лез, уже миновал, одна нога уже на карнизе – там надо закрепляться, приспосабливаться. А ветер – вьюжный, с метелью, на карнизе ледок, до тротуара вниз метров двадцать… Снимает мужик картузик свой, делает… можете себе представить!.. три крестных знамения – истово исполнил, кричит: Господи, благослови!.. и – ломом, по головам с короной и по державе со скипетром… Головы с коронами и когти со скипетром и державою – на землю, и – на мелкие кусочки. Крылья сами собой упали. Они по-особому падали, да они и не падали, а летели… метров пятнадцать даже по горизонтали пропланировали… едва не по головам студентов, один даже перекрестился, уворачиваясь от полета… Они сначала сами собой отвалились по отдельности, каждое целиком, а потом летели… А как отваливались!.. Медленно, страшно… треск стоял, будто кости ломались… и тоже – в грязный снег, и тоже – на кусочки…
Когда мужик спустился, студенты ну его качать! Я и пытаю у него: «Ты зачем же на такое дело Господне благословенье-то испрашивал?» Смотрит на меня, весь еще в ошеломлении – живой!.. и не понимает, о чем спрашиваю. Да и то: зачем университету двуглавый орел на фронтоне? Там теперь другой знак власти надобен. Может, рога? Думаю, в самом деле было Божие благословение, чтоб вот так-то. У самого – комок в горле, на кусочки орловы глядя, да просто ужас берет, а… сделать уже ничего нельзя!.. «Думалом» своим лучше не пользоваться, принимай все, как есть, и терпи и молись – вот и вся стратегия с тактикой. И глаза выкалывать нельзя – смотреть надо! Смотрел я на осколки символа имперской власти и государственности, что на грязном снегу валялись… и, будто, каждый осколочек живой: студенты гогочут, топчут его, а он кричит: «Больно!» Они-то не слышат, а я-то слышу: «Заступись!» А я опять стою и плачу, только на плач и способен, впору в платные плакальщики из иереев подаваться. Так вот, смотрю я на живые осколочки, которым больно, своими невыколотыми плачущими глазами, смотрю на топчущих торжествующих, на мужика-сокрушителя… и ведь сокрушил-то их один из тех, кому они больше всего надобны были! Под этими крыльями, только что в грязный снег улетевшими, они ж были как под броневым шатром! А теперь, беззащитные, на их осколках пляшут, и крестятся не в благодарность за шатер, а за то, что отвалившиеся с треском, они, в последнем полете башку тебе не снесли…
Я чуть подзадержался с ними, так один из плясунов изголялся-кривлялся передо мной, мол, пошел ты со своим Богом, вот он, мой бог – и по карманам себя шлепает… единственный, и другого нет. А я смеюсь в ответ: «Это хорошо, – говорю, – что единственный, потому как лишат тебя вскорости этого бога те, у которых этот божок понахрапистей, вытрясут все из карманов, да еще и желудок проверят, не проглотил ли чего, хорошо, если не вскроют желудок, и останешься ты пуст, а пустому жить нельзя, вот и будешь ты потенциальный христианин, потому как ничего не останется другого». А тот мне и говорит: «Нет, я сам – вытрясатель, и мой бог будет всегда при мне». И снова – хлоп по карману, и мордашечкой своей молоденькой надо мной нависает, в глазах улыбистых – полный мрак.
Тут я вновь по нашему, по поповскому сословью прошелся: «Как же допустили, не умягчили вовремя, не образумили?!» Да чего ж теперь! Ну, стоят они вокруг меня радостные, эти несчастные обреченные… вот тут уж у меня настоящая слеза навернулась. «Господи, – говорю, – ну дай мне силы в иерейской моей жизни хоть одну душу такую зацепить, вдохни в мое сотрясение воздусей маленькую толику Духа Своего!..»
Что-то, видать, изменилось в лице моем – притихли… Скорей всего, страсти-ярости в глазах поусилилось – это у меня запросто, потому Владыка и в монахи меня не благословляет, хоть я и бездетный вдовец. Небось, думали, зацеплю я сейчас не душу, а челюсть близстоящего кулаком своим, и зацепка сия для зацепленного очень плохо может кончиться. Ну, а для меня, в итоге, ясное дело – окончательно плачевно, то есть, даже всплакнуть как платный плакальщик не успею. А я вдруг и страх потерял: «Дурачье, – говорю, – да неужто и впрямь вы те евангельские свиньи, перед которыми запрещено бисер метать?! А я все-таки, метну, а потом и меня топчите, как вот эти осколки, знать туда и дорога, ибо жить мне, иерею, неохота, на вас глядючи, и разделю я участь орла нашего державного – с радостью!» (Отец Василий вдруг резко возвысил голос, глаза были наполнены слезами) Господи, я стыжусь и смущаюсь перед Лицом Твоим… (весь вагон затих, два проводника с мешками застыли на месте) ибо грехи наши поднялись выше голов наших, и безумия наши вознеслись до неба!.. От времен отцов наших и до сего дня мы находимся в великом грехе!.. И за грехи наши и отцов наших мы с братьями нашими и Царями нашими и священниками нашими проданы царям иноземным под меч!.. в плен и на разграбление… (голос отца Василия усиливался с каждым словом) с посрамлением до сего дня!.. Так, плача, будут взывать наши потомки, проклиная нас!..
Отец Василий замолчал, невидящими полными слез глазами глядя перед собой на «ужин в «Яре»».
– Здорово, батюшка, меня зацепило, – среди абсолютной звенящей тишины прозвучал голос сестры Александры.
– Это не я, Сашенька, это из Книги Ездры. А тебя и цеплять не надо, ты крепко за крюк Божий уцеплена, держись за него.
– Ну, а те?
– Не знаю, – отец Василий пожал плечами. – Сказал, развернулся и ушел. Не растоптали – уже хорошо. Давай, разливай, командарм, о здравии этих… заблудших, и… все-таки, Бог даст, рабов Его… И пошел я к Хлопову – единственная отдушина в моем московском визите оказалась.
Вся ОТМА переглянулась между собой, а Иван Хлопов спросил:
– А вы знаете его?
– Знаю. Чудный мужик, сказочный персонаж. В четырнадцатом, на наш полковой праздник, на Михайлов день, нам целый вагон дынь прислал, и сам с тем вагоном приехал… там и познакомились. Мазурская операция еще не начиналась, все герои, настоящие московцы, еще живы были. Полк доблестно воевал, а не листовки печатал.
– Я помню, – отозвался полковник. – Нам тоже дынек досталось. Я тогда комбатом был, моя батарея 32-ю роту московцев прикрывала.
– Точно. Я как раз в 32-й роте тогда и находился, раненых исповедовал и причащал. И вдруг Государь к нам, как снег на голову! И Наследник вместе с ним. Наследник ведь Шефом московцев был. Выстроились быстро солдатики, и Хлопов с нами. А у Государя вид виноватый такой: получается, братцы, что я трапезе вашей помешал, уж простите – так и сказал! С нами дольку дыньки отведал… И Наследник, так, помнится, чмокал аппетитно, а потом сказал: «А кашу солдатскую с хлебом все-таки больше люблю!» А московцы глядят на Него, и у каждого глаза мокрые… И понял я тогда… понял я тогда, господа, на моих московцев глядя, зачем мировое зло эту вот войну страшную устроило, масштаба небывалого, считай, мировую, которой Государь наш противился, сколько мог. Да что он мог один против мира всего, когда подданные – не подданные, а граждане – не опора, а предатели… Оно ведь, Самодержавие наше – оно самый твердый, самый непоколебимый строй, и оно же – самый хрупкий. Все от подданных зависит, сгнили подданные – неизбежно рухнет, хоть какой силач, хоть какой ангел во плоти на троне будь… Ну так кто мне скажет, господа, зачем мировому злу эта война против России?