Кроме того, можно было добыть махорку по три рубля пятьдесят граммов, и даже водку, но я не могу представить себе, по какой цене. Все тратили последние копейки, зная, что перспектива перед нами открывается самая ужасная, но и настоящее было невыносимо.
После этого «завтрака», повергшего всех в уныние, нас, человек по тридцать, начали выводить партиями в баню. Баня, хорошее рубленое здание, разумеется, построенное руками заключенных, находится тоже за проволокой, на самом берегу залива. Тех, кого вели в баню, заставляли брать все имевшиеся вещи: шубу, шапку, одеяло, подушку. Вещи эти мы обязаны были сдать в дезинфекцию — так же, как и все, что было на нас надето. Голых, нас строили в очередь перед загородкой, где помещалось четыре парикмахера, тоже заключенные — уголовные. Двое стригли машинкой волосы; двое брили волосы на теле. Работали они с быстротой и остервенением. Инструменты были тупые. Выходившие из-за загородки после парикмахеров имели вид смущенный и растерянный. Действительно, они являли жалкое зрелище. Волосы были выстрижены клоками и лестницами: там, где была борода, торчала разной длины щетина, вперемежку с клочьями, не попавшими под машинку. По телу сочилась кровь от порезов бритвой.
Отдельной кучкой стояли раздетые священники и о чем-то совещались между собой. Им, видимо, это было тяжелее и унизительнее других. Но и они, махнув рукой, пошли за загородку. Издрогшие, посиневшие, окровавленные порезами, входили мы в баню. Перед входом каждому давались два жестяных номерка на получение воды и крошечный кусочек липкой мази — мыла.
Проведенной воды в бане нет, и каждому выдавалось по две небольших шайки тепловатой воды, а так как в бане было очень холодно, то вода тотчас же остывала. Вымыться таким количеством чуть теплой воды было невозможно. Пополоскавшись, мы выходили в раздевальни, где долго дрогли голые и мокрые, пока не получали из дезинфекционной своего белья и платья. Вещи с трудом можно было узнать: все было невообразимо смято, точно изжевано, от них шел отвратительный запах. Вид меховых вещей был ужасен: мех разваливался, из-под него белыми клочьями торчала вата.
В этой одежде, превратившейся в отрепья, издрогшие, обезображенные ужасной стрижкой, печальным строем плелись мы назад в барак. Погода испортилась. Дул пронзительный северный ветер, хлопьями падал снег. В бараке было нестерпимо холодно. Я залез наверх, на свое место. Сквозь щели в стене намело снегу. Пришлось затыкать щели бельем. Тщетно просили мы ротного выдать дров, чтобы протопить печку, — не разрешил.
Голодно было отчаянно. Принесли обед: суп из квашеной капусты, пролежавшей не меньше двух лет, вонючей, разваливавшейся на волокна, и ту же «кашицу» на второе.
Делать было нечего. Мы сложились с соседом и купили килограмм заплесневелой копченой сельди. После этой покупки у меня осталось два рубля, у моего соседа, одного из крупнейших петербургских инженеров, три с полтиной. При ценах, по которым нам отпускали продукты, этих денег могло хватить в лучшем случае на то, чтобы еще два раза чего-нибудь поесть. Ждать денег нам было неоткуда. У него дома осталась жена и двое маленьких ребят, которым самим нечего было есть, у меня — сын двенадцати лет, один, который должен был кормить мать, сидевшую в тюрьме. Предстоял голод. Режим питания мог вести только к медленному умиранию. За дорогу цинготные признаки у меня стали резче: кровоточили десны, трудно разгибались ноги. Хоть бы на работу послали, там, говорят, кормят лучше. Пока мы грустно размышляли о нашем будущем, в бараке зашевелились, с верхних нар свешивались, чтобы лучше видеть, что делается внизу, послышались удивленные восклицания.
В барак вошла женщина! Она была молодая, лет двадцати, в арестантском бушлате и очень короткой юбке. Причесана она была не без кокетства; смазливая рожица, манера держаться, весь ее облик не оставляли сомнения в ее профессии. Ее сопровождал молодой человек в арестантском платье, с бритой актерской физиономией. Дойдя до середины барака и собрав вокруг себя толпу любопытных, девица обратилась с речью.
— Товарищи! Подписывайтесь на заем пятилетки в четыре года! Заключенные должны подписываться, как и вольные граждане. Каждый заключенный должен принимать участие в постройке социализма. Подписывайте, кто сколько может. Я принимаю запись в рассрочку: кто сколько подпишет, в шесть месяцев должен уплатить.
Мы слушали ее, разинув рты от удивления. Как, и здесь с нас требуют подписки на заем! У нас отняли все, сослали в каторгу, семьи — без куска хлеба, у многих конфисковано все имущество до последнего стула, до лишней детской рубашки. Мы раздетые, голодные, доведенные до последней степени нищеты и унижения, и с нас еще требуют «добровольной» подписки на заем!
Послышались несмелые голоса не то протеста, не то недоумения.
— Откуда же мы возьмем?
— У нас и так все отобрали.
— Подписаться можно, а чем платить будем?
— Жрать нечего, с чего нам займы покупать?
— Товарищи, — заявила она кокетливо-обиженным тоном, — это очень странно — такое отношение вашей роты. Надо сознательность иметь. Откуда деньги? Может, кому из дому пришлют.
— Дома самим жрать нечего. Там тоже с них последнее на займы отбирают! — крикнул кто-то сзади.
— На работу вас потом пошлют, — продолжала невозмутимо девица. — Будете премиальные получать.
«Премиальное вознаграждение» выплачивается заключенным, находящимся на работах. Для обычного рабочего оно не превышает трех рублей в месяц.
— Что это такое, — закончила девица капризным тоном, — столько мужчин и никто не желает подписаться! Вот я тоже заключенная, у меня тоже ничего нет, а я подписалась.
— Вы, гражданочка, по какой статье? — раздался насмешливый вопрос.
— По 35-й (хулиганство, воровство, проституция. — В. Ч.). Я социально-близкий элемент.
— Ты тут, девка, не пропадешь, заработаешь, — буркнул кто-то поблизости.
— Этой на все хватит, и на займы, и на пудру.
— Мужчины, нельзя оскорблять, надо сознательность иметь, — сюсюкала она, очевидно, не обижаясь.
— Товарищи, — вступился тогда авторитетным тоном сопровождавший ее молодой человек, до того времени мрачно молчавший. — Каждый должен доказать здесь свою лояльность. Кто не желает на заем подписываться, а тем более как здесь многие явно агитируют против займа, есть закоренелый враг советской власти, не желающий исправления. Здесь против таких принимаются свои меры. Рекомендую на заем подписываться.
К нашему изумлению, один из прибывших с нами «валютчиков» протиснулся к девице, взял у нее разграфленный лист, написал свою фамилию и в графу «сумма» поставил пятьдесят рублей.
Сумма это была для заключенных огромная. Все притихли и следили с волнением за этим человеком.
— Вот видите! — с торжеством вскричала девица. — Какие товарищ сознательные!
За первым протолкнулся второй, третий, четвертый. Речь молодого человека действовала. Сначала записывались те, у кого деньги были отобраны при вступлении в лагерь и записаны на их счет. Потом пошла записываться и голытьба. Жались, думали, кряхтели и писали, кто десять рублей, кто пятнадцать.
Девица и молодой человек работали, что называется, в ударном порядке. Около них стояла очередь.
— Откуда у вас столько денег? — спросил я «валютчика».
— Ну, я подписал те, которые у меня отобрали. Пусть берут на заем. Я все равно не увижу их до конца каторги. Все равно — деньги пропали.
— Дурацкое положение получается, — говорил мне тихо сосед. —
Смотрите, все подписываются. Эдак мы с вами вдвоем окажемся в числе неисправимых врагов советской власти.
— А ну их к черту, — огрызнулся я. — Срок, что ли, лишний дадут, если не подпишешься? Вы посмотрите, какая умилительная картина. Заключенные, каторжане, неисправимые контрреволюционеры, голодные, оборванные, обесчещенные, горят энтузиазмом к строительству социалистического отечества, стоят в очереди и подписываются на заем пятилетки.
Попробуем узнать, на что вон N. рассчитывает, у него нет ни гроша, а он на двадцать пять рублей подписался.