— Я могу вам поручить работу, интересную, но сложную и спешную, — сказал мне тот человек. — Семь печатных листов, то есть 280 тысяч знаков, надо написать за месяц, потому что Гржебин уезжает в Берлин, где будет печататься вся эта серия.
— Вы думаете, я справлюсь с темой?
— Уверен. На всякий случай, привезите мне первую главу на пробу.
На этом мы расстались. Я не решилась сказать, что у Гржебина все берут аванс, мне же очень трудно будет работать в таком изголодавшемся состоянии.
В наказание я назначила себе: в пять дней окончить пробную главу, то есть не меньше 60 тысяч букв, и если работа будет принята, просить аванс. К счастью, вечера уже стояли длинные и рассветало рано. Зимой мы сидели с керосиновой коптилкой меньше лампадки, потому что красные, отступая, испортили электрическую станцию и не могли ее восстановить весь год. Я работала с таким упорством, что и во сне продолжала обдумывать и составлять фразы. Через пять дней я повезла пробную главу.
Редактор сказал мне несколько приятных, лестных слов, но извинился, что не успел оформить договор, и я опять осталась без аванса.
Еще три недели я писала, два раза ездила сдавать работу, чтобы не задерживать редактирования, но не сумела сказать самой простой вещи — что у меня нет ни договора, ни аванса и что я буквально выбиваюсь из последних сил. Но я не помню, чтобы когда-нибудь работала с таким подъемом: я писала сразу набело, без помарок, с такой легкостью, как никогда у меня не бывало.
Меньше чем в месяц работа была окончена, и можно было сдать последние главы.
— Завтра я должна получить деньги во что бы то ни стало, — говорила я себе двести раз. — Без денег не возвращаться!
Дома ничего нет. Осталась одна чайная ложка крупы.
На всякий случай, я репетировала про себя все, что скажу, чтобы непременно добиться денег. Это глупый пережиток, не знаю как сложившийся в русской интеллигенции, но редко кто среди нее умеет просто и спокойно вести свои денежные дела.
Начала я день аккуратно, все как назначила. Встала в шесть утра, чтобы выехать с первым поездом и не пропустить редактора, который после восьми уже был занят тысячью дел.
На столе лежал крохотный ломтик хлеба. Муж взял с меня честное слово, что я его съем перед отъездом. Слово я дала, но хлеба не тронула, помня о том, что муж остается на весь день без всякой пищи, а дома еще больше хочется есть.
В парке было упоительно хорошо: листья развертывались, лужайки были сплошь покрыты белыми звездочками анемон, птицы пели так, как будто на земле не было ничего, кроме счастья. Настроение у меня было легкое и приподнятое, как будто и в моей жизни была весна. Приятно было ехать в почти пустом поезде, приятно идти по пустынным улицам Петрограда. Трамваи не ходили, магазины стояли заколоченные, но среди омертвелых будничных домов старые здания казались особенно величественными и прекрасными.
— Все-таки такой удачной работы я никогда не писала, — думалось мне. — Неужели не будет второй? Или закажут что-нибудь противное, а без заказа теперь ничего не напишешь… Но пока помнить главное — сегодня получить деньги. Без денег не возвращаться, обещано? — Обещано.
Я застала редактора, но он сказал мне:
— Извините, я не успел оформить вашей работы. Завтра у нас заседание, я переговорю с Гржебиным.
Но на этот раз я сказала то, что двадцать раз обдумала и обещала себе сказать:
— Может быть, я сама могла бы переговорить с Гржебиным сегодня?
— Я боюсь, что выйдет недоразумение, и он заплатит вам меньше, чем следует.
— Я все-таки попробую с ним переговорить, если вы напишете ему отзыв о моей работе.
— Вы знаете Гржебина?
— Никогда не видела.
— Право, лучше, чтобы я это сделал сам.
Я молчала, но согласия не выражала.
— Как хотите, я могу написать.
— Пожалуйста.
Я чувствовала, что настойчивость моя бестактна, но сказать, что завтра нам совсем нечего будет есть, — это тоже было бы бестактно. Человек этот был очень добрый, знал меня чуть ли не с детства, он стал бы беспокоиться, и вышло бы еще хуже.
Он дал мне записку и предупредил, что раньше часа дня Гржебин в редакцию не приходит.
Была половина девятого. Куда деваться? Пойти к кому-нибудь? Но у каждого есть только минимальный кусочек, оставленный на утро, чтобы продержаться на этом весь день. Мое появление, наверное, вызовет неловкость. Нельзя сказать — не угощайте меня ничем, дайте только посидеть на диване… То есть сказать можно, но этого никто не исполнит, потому что знает, что я голодная.
Я медленно пошла по набережной Невы к Летнему саду. Река текла широкая, полноводная, гранитный парапет и Петропавловская крепость с острым, сияющим шпицем были неизменно, по петербургскому торжественны и незыблемы. Зелень в Летнем саду была нежная, легкая, и из-за легкой весенней вуали сквозили мраморные белые тела «ногайских» богинь — улыбчивых, лукавых. Я села на скамейку и решила не двигаться до половины первого: на солнце можно сидеть иногда с таким же чувством спокойствия, как лежать в постели. Немного томила слабость, но было хорошо. Мелькали образы только что написанной книжки, неспешно текли ясные, легкие мысли, вызванные работой.
Время, в конце концов, шло быстро, хотя мне надо было просидеть на скамейке четыре часа. В назначенное время я медленно, сберегая силы, двинулась в редакцию. Из-за невроза сердца я задыхалась, и при разговоре с незнакомыми людьми это было неприятно, так что надо было принять меры, чтобы явиться в порядке.
Дом, в котором помещалась редакция, имел вид самый беспорядочный и запущенный, хотя стоял на Невском, против Аничкова дворца. Лестницу не мыли с незапамятных времен, двери в квартиры, превращенные в коммунальные, стояли открытыми, в редакции также стояли открытыми, не было ни души и никаких надписей. Я открыла дверь в одну комнату — пусто; в другую — только стол, окруженный стульями; в третью — и очутилась перед странным, смешным человечком. Он был коротенький и очень толстый. Сидел он за маленьким дамским столиком, и чувствовалось, что он за ним никак не помещается.
Поставить бы ему столик-бобик, с выемкой для животика, мелькнуло у меня в уме, а руки свои мог бы класть на закругленные концы бобика.
Он смотрел на меня весело и вопросительно.
Глаза у него были круглые, блестящие; волосы черные, курчавые, лоснящиеся, руки до того пухлые, что пальцы он держал врастопырку, особенно мизинец, на котором играл золотой перстень с рубином.
Я передала записку.
— Ничего не понимаю, — сказал он, вертя записку, написанную таким арабским почерком, в котором, казалось, все буквы стояли вверх ногами.
— Разрешите, я прочту вам, — сказала я, наблюдая этого толстого человечка, который невольно веселил меня, но от которого очень много зависело в моей ближайшей судьбе.
— Пожалуйста!!!
Я прочла и в двух словах сказала, в чем, вообще, было дело.
— Вы подписали договор? — спросил он.
— Нет еще.
Он взглянул на меня еще веселее.
— И работу сдали?
— Сдала.
Он, несомненно, веселился, потому что в Петрограде не было тогда человека, который мог бы писать, не заключив договора, но до исполнения мало кто доходил. Гржебину же было все равно: под выданные авансы он получал субсидии от правительства, которое ему покровительствовало через Горького, и, говорят, он осуществлял на них какие-то свои аферы.
— Вам все же придется побеседовать с нашим юрисконсультом и зайти к нам еще раз, хотя бы завтра.
— Мне трудно это сделать завтра, я живу за городом, — пыталась я спасти ситуацию.
— Сегодня юрисконсульт будет только в четыре. Вас это устраивает?
— Вполне. До свиданья.
— Всего хорошего.
Он даже сделал попытку встать, но так ее и не закончил.
Мне очень не хотелось уходить опять на улицу, но пришлось вернуться в Летний сад и ждать там еще больше двух часов. Казалось, что стало свежее, или я устала. Хотелось спать, но стыдно было уснуть на улице, хотя тогда почти все дремали в вагонах, в садах, на скамейках у ворот, когда от слабости не было сил идти дальше.