— Я вас не понял.
— Он спал с Анелией, но Искренов прикидывался дурачком.
— Неужто романтическая история?
— Вы видели Безинского? Он был красаве́ц, мужик что надо, да и Анелия ничего себе... Может, это важно для вас: они иногда здесь ночевали. Наверху, на втором этаже, у меня есть комната для гостей.
— Важно. Но если Искренов сознательно прикидывался дурачком, это еще не повод для их взаимной ненависти.
— Выходит, что так. — Чешмеджиев посмотрел на меня взглядом слепца, который внезапно прозрел.
— Тогда каковы были мотивы их, так сказать, дружеских противоречий?
— Я должен подумать, товарищ полковник, мне трудно сразу ответить.
— Вы правы, — успокоил я его, — к тому же у меня нынче болит голова. Старая мигрень дает о себе знать. Нет ли у вас случайно синофенина — это новое дефицитное лекарство. Сказочное средство от головной боли.
— Я могу вам предложить анальгин или пирамидон, но о таком даже не слышал.
Я внимательно следил за выражением его лица: на нем было написано искреннее удивление и вместе с тем сожаление, что он не может мне услужить.
— Не беспокойтесь, — ободрил я его, — оно есть у меня дома. Выпью с небольшим количеством водки, и все пройдет. Сегодня вторник... До пятницы подумайте хорошенько. Приходите ко мне в десять часов — вы, конечно, знаете куда?
— Буду точен, как лондонский Биг Бен, товарищ полковник. А если у вас что-то случится с машиной — милости прошу.
— Но вы же не «горбатитесь» на Восток!
— Вы — дело другое: у каждого правила есть исключение.
В коридоре я чуть было не наступил на толстого рыжего кота, который тоже не обратил на меня внимания. Все в этом доме, казалось, преисполнены чувства собственного достоинства. Деньги коварны, они развращают даже животных!
— Чешмеджиев! — Я остановился на пороге. — Вы еще не стары. Почему все называют вас дядей Илией?
— Да потому, что я мудрый, товарищ Евтимов, — застенчиво улыбнулся Чешмеджиев и снова почесал голову под матерчатой шапочкой.
2
По телевизору показывали скучный многосерийный французский фильм «Фабиен из долины Дромы». Подсев поближе к настольной лампе, Мария задумчиво вязала; внучка и Вера ушли в кино: хотели посмотреть третью серию «Межзвездных войн». Я делал вид, что читаю сочинения отверженного старца Ламброзо. Он пытался мне внушить, что тяга человека к преступлению генетически оправдана и что каждому из нас в той или иной мере свойственно познание изначальности греха. «Человек — жертва самого себя...» — сказал Искренов. У меня перед глазами промелькнула его вялая, слегка презрительная улыбка.
Это было мое последнее дело, и я сделал ставку на свою профессиональную честь. Мне предстояло доказать, что Гончая — воинственный пес, что мой старческий нюх и ослабевшее восприятие не утрачены полностью и что я (пусть хромой, с облезшей от невзгод шерстью) все равно должен победить. Мне казалось, что со мной происходит что-то необыкновенное и неотвратимое, что если я не выдюжу, то нравственно ослабею и начну походить на пенсионера с подслеповатыми глазами, который по утрам ест тюрю, принимает витамины, а после весь день соображает, кого бы оклеветать. Человек без руля и без ветрил, моральный инвалид, чьи многолетние усилия пропали даром, — вот перспектива за вечное страдание, которую какой-нибудь доброжелатель назвал бы с п о к о й с т в и е м!
Я чувствовал сначала растерянность и беспомощность, но потом всем моим существом овладел нервный подъем. Я горел желанием уличить Искренова, а это свидетельствовало о том, что я потерял свое самое ценное качество — объективность. Божественная мудрость состоит в том, что властелин духа никогда не бывает пристрастным, а холодно взирает на наши душевные корчи, позволяет нам быть целомудренными или грешить и после прощает нас или наказывает. А коли я субъективен, то облечен ли я реальной властью над другими?
Этот вопрос пугал меня, мешал думать, умалял мой богатый опыт, душил прозрение в объятиях необъяснимой пристрастности. Уйдя с головой в следствие, я пребывал в состоянии какого-то блаженства. Пока Искренов рассказывал о себе, пока обнажал передо мной свое нравственное уродство, я молчал, но уже тогда чувствовал, что он мне необходим. Этот человек заставлял меня раздваиваться, я ощущал в своих мыслях его коварное присутствие, и мы оба превратились в одно целое. Не знаю, ненавидел ли я Искренова: иногда его цинизм вызывал во мне отвращение, потом он казался симпатичным, но самое главное — я б ы л н е с в о б о д е н! Я испытывал потребность в его словах и в своем угрюмом молчании и был подчинен ощущению нашей целостности явно потому, что Искренову удалось меня покорить. Он был не просто воплощение зла — он пытался меня убедить, что е м у з н а к о м а ф и л о с о ф и я з л а, совершенный образ насилия, против которого я восставал всю свою жизнь. Мы оба сидели в крепости — он в убогой камере предварительного заключения, а я — в камере свободы. Судьба свела нас вопреки нашей несовместимости, и мы словно стали составными частями одного неразрешимого противоречия. Мой бывший зять говорил, что знаки плюс и минус образуют в микромире гармонию. «Любое преступление пробуждает в нас оптимизм, — сказал как-то Искренов, — потому что оно вселяет веру, что есть с чем бороться и есть что победить. Без зла человеческое общество распадется!»
Но я смутно боялся другого, в моем подсознании витал вопрос: «А может, я завидую Искренову?» Я никогда не испытывал влечения к сомнительной власти денег, роскошь и изысканные удовольствия были противны моей натуре; мне не интересно играть в теннис или в азартные игры, меня не манит экзотика необъятного мира, ибо я не люблю ездить. Я завидую... но чему? Я знал ответ и, вспомнив сейчас о нем, весь покрылся потом. Искренов позволил себе смелость п е р е с т у п и т ь п р а в и л а, которые я возвел в культ и которые стали смыслом и предназначением моей нелегкой жизни. Искренов проявил воображение и мог выбирать; он испытал сомнения и освободился от них!
А что, если потрепанный временем старец Ламброзо прав, что, если за моим стремлением преследовать и ловить на самом деле скрывается боязнь согрешить? Что, если мое право умело раскрывать и обличать чужое преступление объясняется отсутствием права совершить самому преступление? Кому я хотел доказать свою человеческую правоту — Искренову или другой, подлой своей половине, которую Искренов сумел во мне пробудить? Я был измучен своей жизнестойкостью и сомнениями.
Мой гуманный долг заключался в том, чтобы сделать все от меня зависящее и доказать, что Искренов — человек, который не способен на убийство. Но исподволь, со всей свойственной мне страстностью я выискивал те факты, которые доказывали, что Безинский не был способен на самоубийство. Своим поведением Искренов мог меня провести или постараться растрогать. Обволакивая удивительным по своей циничности откровением, он будто специально меня провоцировал. Играя на нашей несовместимости, Искренов все-таки поступал нравственно — он давал мне ш а н с п о н я т ь д о к о н ц а и л и е г о, и л и с а м о г о с е б я!
— Давай ложись! — произнесла у меня за спиной Мария. — Детская передача уже была, и детям пора спать.
— У меня нет времени! У меня совсем нет времени... — сказал почему-то я, хотя у меня был целый месяц, чтобы возненавидеть себя или утешиться.