— Что вам угодно? Здесь никого нет, кроме женщин. Как вы смеете!
Она стояла в дверях, словно в тяжелой раме, освещенная из глубины неярким светом, хрупкая, белая с удивительно большими глазами.
Тимош узнал ее… Пустынный берег реки, поднятые к небу руки, золотой крестик на девичьей груди… Тимош шагнул вперед, всё закружилось…
— Тетка Лукерья, скорее сюда, — Люба кинулась к Тимошу, стараясь поддержать его, — скорее, он горит весь.
Они увели парня. Он не сопротивлялся, покорно следовал до самой койки, но, завидев дверцу шкафа, заметался. Люба едва удержала его:
— Тимошенька, дорогой, братик мой.
— Пустите. Они уйдут, пустите…
— Тимошка, родной, что ж это, — пыталась успокоить его Люба, — я здесь, слышишь меня?
Тимош всё еще порывался вскочить с койки, но мысли его уже путались и беспокойство неожиданно сменилось забытьем.
— Да ничего там нет, никого нет, — уговаривала Лукерья, заслоняя собой дверцу шкафа, — это подъемник кухонный, раньше господам обеды из кухни в столовую доставляли. Бывает, голоса доносятся из столовой, из господской квартиры.
Но Тимош уже не слышал, метался в жару.
— Сейчас, сейчас горяченького, — засуетилась Лукерья, — сейчас чайку с малинкой, липового цвета.
Тимош не переставал метаться, порой сознание возвращалось к нему, он различал лица людей, потом снова все застилалось пеленой, голоса доносились глухо, всё становилось безразличным.
Люба, опустившись на колени у койки, прижималась к его лицу, Тимош отталкивал ее:
— Уходи. Оставь. Все уходите!
— Что же ты гонишь меня, — Люба испуганно всматривалась в пылающее лицо, слезы катились по ее щекам, падали на горячий лоб Тимоша, он не чувствовал их.
…Душное лето. В перелесках притаилась тишина. Из чащи Черного леса струится серебряная речка, разливается по изумрудным берегам. Вдруг вскрик, девичьи белые руки вскинулись к небу, на лебяжьей шее золотой крестик.
Душно.
— Пустите меня.
— Тимошенька!
— Пустите…
Люба испуганно оглядывается на Лукерью:
— Что же это, господи.
Душно. Низкие своды давят грудь. Вдоль стен, тесно, впритирку — станки. За станками малые ребята. Наладчик шмыгает от станка к станку, подмигивает мальчишкам.
— Один наладчик на десять станков, один на десять, здрасьте-пожалуйста. Я налаживаю — вы гоните!
Он без конца повторяет это проклятое слово: «Гоните».
У наладчика угловатая спина. Он лазит под станками» заглядывает в лица людей, прислушивается, присматривается, нашептывает. Угловатая спина, обтянутая старым кожухом. Нет, это уже не наладчик, это кто-то другой. Кто? Тимош мучительно силится вспомнить. Спина, перечеркнутая накрест черными полосами. Плачущая женщина с дитем на руках.
Под утро Тимош очнулся. Испарина измучила его. Ему казалось, что он совершенно здоров, что кошмары ушли вместе с ночью — это был короткий миг ясного, тревожного сознания. Люба стояла на коленях у койки, уткнувшись лицом в его плечо.
— Люба!
Она не слышит.
— Люба-а!
Тимошу кажется, что он кричит, но губы едва шевелятся. Он с трудом поднимает голову, она скользит по подушке и падает вниз, к лицу Любы.
— Тимошка, родной мой, — вздрагивает она, что-то торопливо говорит, но он перебивает ее:
— Если не встану, пойдешь на завод. Найдешь Коваля… Антошку. Скажи — это не Растяжной был в Ольшанке… Слышишь, не Растяжной. Это был… — он падает лицом на руки Любы.
…Приходит какой-то седой старичок в черном пиджаке, стучит по столу маленьким молоточком:
— Я фельдшер, — грозит он молоточком, — железнодорожный фельдшер, — он приставляет трубочку к груди Тимоша. — Где ваше сердце? Где сердце?
— Это не Растяжной, — кричит Тимош, — слышите, это не Растяжной. Смотрите, смотрите — вот женщина с малым дитем. Она не виновата. Смотрите, вот она с малым дитем!
— Тиф, — говорит седенький старичок, грозя кому-то молоточком, — обыкновенный нашенский тиф от голодухи и вшей. Пейте салициловый натр, закусывайте кофеином. Обыкновенная русская горячка.
Изрытая, исхоженная, застывшая морщинами земля. Бесконечный шлях, бескрайняя степь, выжженная солнцем. И вдруг на шляху железный офицер с перекрещенными портупеями:
— Ать-два, ать-два — шагает и вышагивает он и топчет жито лихими ловкими сапожками и размахивает нагайкой:
— Плацдарм, плацдарм, плацдарм.
И вот уже нет его, сгинул, обернулся стройной девушкой в офицерской фуражке. Белое нежное лицо искажено страхом, легкие тонкие руки раскинуты, и на груди, вместо золотого крестика, железные перекрещенные портупеи.
— Нет, — кричит Тимош, — нет!
А девушка смотрит на него, заламывает руки, израненные ноги ее не смеют ступить по черствой земле, боятся колючей стерни.
Бескрайнее поле. Крепкая злая стерня. Прижимая стерню к земле ногой, ломая ее, идет девушка в белой расшитой сорочке, руки истерзаны, тело сожжено солнцем, но она всё идет бескрайним полем, ни перед кем не склоняясь, с гордо поднятой головой, прижимая к груди жито.
Солнце. Зной. Трудно дышать. Золотое жито и ласковое родное лицо — Тимош всматривается в него, силится узнать и не узнает, и от этого тяжело ему, он стонет, мается в жару:
— Люба!
И снова перед ним седой сутулый старичок с маленьким молоточком, стучит по сердцу молоточком, приговаривает:
— Обыкновенное сердце. Обыкновенное русское сердце.
Широкое ясное поле. Зреет жито. В зеленых зарослях стынут ставки. Степи, укрытые могилами, стройные не сгибающиеся тополя вершинами уходят в синее небо. Седые, вековечные шляхи аж до Черного моря, к морю стремящаяся река — дедовская слава!
Солнце. Светлые, чистые, теплые, как дыхание матери, хаты, родные люди, святая земля — Украина.
Он чует сердце ее, слышит песню далекую и неразлучную, словно колыбель.
Ой, спи, дитя, без сповиття
На м'якенькiй подушеньцi,
Поки мати з поля прийде
Та принесе три квiтоньки…
…Сонце — вогняне око — з-за обрiю пильнуе землю, променi гаптують верхiвки клечання, урочисте вбраняя хат — свято, зелене свято, мужицький перепочинок.
Зненацька гупотiння коней, козачi сотнi, мiдяний гiмн:
Заводи, юрба, червонi прапори; голосно лунае пiсня:
Вставай, подымайся рабочий народ!
I знову мiдяний гiмн i зойк: «Козаки!»
Звиваютъся гадюками нагаi, жiночий крик, шаблi, кров, кров на землi, та клечаннi, на бiлiм обличчi — мамо!
…Ой спи, дитя, колишу тя,
Доки не вснеш, не лишу тя…
Неозорим полем йде мати, пригортае до серця сина — як роса та до схiд сонця, покапали сльози.
— Нi, мамо, нi! Скiнчилася жорстока мука, змiнилася доля. Дивiться, наш Тимiшка здобув вам багатство, скiнчились злiдни, не станете вже ходити в дранi та лахмiттi, гостре камiння не поранить нiженьки вашi, голубко бiдна, загублена!
Ласкаво посмiхаеться до нього мати, простягае руки, розкинулись вони широкими крилами над полем, понад степами злилися з промiнням, ясний образ ii, як свiтло, зогрiвае все — красуеться земля осяйна, Украiна.
Сонце, сонце, сонце — вiн вiдчувае його животворну силу на вiях, усiм тiлом своiм, усi!ею iстотою, воно наповнюе все, торкаеться душi, кличе до життя, до щастя. Ще очi заплющенi, та вгадуе вже близькiсть своiх людей, тепло рiдного серця, чуе весняний гул, дружнi голоси, чуе, як хтось промовляе:
— Ленiн!
Тимош поднимает тяжелые, непослушные веки.
— Ленин в Петрограде!
Кто произнес эти слова? Он хочет спросить и не может, силится поднять голову и не может. Но Люба уже прижимается лицом к его руке, а седенький старичок в черном пиджаке с черными большими пуговицами говорит, пряча молоточек: