– Суд идет!
Вошли Рабинович, Дружинина, Купфер и Смирнов в черных судейских мантиях и уселись на свои места.
Торжественно вошли прокурор и адвокат – Кричинская и Селиванов.
– Введите обвиняемого! – сказал, улыбаясь, Бобка Рабинович.
И конвойные – Штейдинг и Романов – ввели Навяжского – грустного композитора в белом, припудренном парике, который был ему мал и еле держался на Шуриной голове.
– Объявляю судебное заседание открытым. Слушается дело Антонио Сальери, 18 августа 1750 года рождения, австрийца, композитора, по вопросу преднамеренного отравления Моцарта Вольфганга Амедея. Подсудимый здесь?
– Тут, – взволнованно отозвался Шурка.
– Тогда слово имеет общественный обвинитель товарищ Кричинская Ира.
Кричинская поднялась со своего места, раскрыла папку обвинения, откашлялась и начала:
– Перед нами сидит посаженный на скамью подсудимых композитор А. Сальери. Мы знаем его как хорошего композитора и друга покойного В. Моцарта. Что же касается Моцарта, то его музыка завоевала весь мир. Сам Сальери даже называл его новым Гайдном.
Мы восторгаемся операми Моцарта, его фортепьянными произведениями и потрясающим душу Реквиемом.
Писать и писать бы еще великому Моцарту, но завистливый друг в кавычках – этот самый Сальери – предает дружбу, вызывает доверчивого и наивного Моцарг та в трактир Золотого Льва и бросает ему в бокал вина порошок смертельного яда, подаренный ему осьмнадцать лет тому назад его возлюбленной, некой Изорой, фамилия которой осталась до сегодняшнего дня неизвестной. Ничего не подозревающий юный Моцарт, которому Сальери из подхалимства говорил такие слова:
"Ты, Моцарт, бог и сам того не знаешь", выпивает этот ужасный напиток, сразу же чувствует себя плохо и уходит домой спать. Дома ложится в постель и умирает.
Умер гений мировой музыки, светило нашего искусства. Умер, оставив без средств жену и двух маленьких детей. Обнаглевший Сальери любил говорить: "Все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше".
Неправда! Есть правда выше. Это наш советский суд.
И мы обязаны осудить убийцу-отравителя А. Сальери.
Я требую для него высшей меры наказания, и я верю, что присяжные заседатели и зал поддержат меня.
Я кончила.
Раздались аплодисменты. Улыбаясь приглаживала свою растрепавшуюся прическу Мария Германовна, ерзал на скамье подсудимых Сальери – Навяжский, то и дело поправляя съезжающий парик.
– Обвиняемый Сальери! – вызвал Рабинович. – Встаньте, вы находитесь в суде.
– Извините, – сказал Шурка и встал.
– Ваша фамилия.
– Сальери.
– Имя.
– Антонио.
– Признаете себя виновным?
– Ни в коем случае. Я не убивал Вольфганга.
Я обожал искусство, и я любил безумно этого талантливого юношу. Его мысли были моими, его желания были моими желаниями.
– Вы в этом уверены?
– Убежден.
– Вызовите свидетеля номер один.
Входит Боря Энкин в кожаном пальто со скрипкой в руках, на которых вязаные перчатки. Он идет с закрытыми глазами, протянув вперед свободную руку. Он же слепой.
– Свидетель, отвечайте правду. Где вы были четырнадцатого октября " пять часов вечера?
– Я был в трактире "Веселая овца". Это было так: я стоял перед дверью трактира и играл на своей скрипочке одну штучку Амедея Вольфганга Моцарта. Ко мне подошел молодой человек и сказал: "Старик, хочешь заработать? Тогда идем со мной в заведение. Я дам тебе несколько монеток, и еще выпьешь бокальчик".
Ну, я, конечно, не дурак выпить и пошел. Там в отдельном кабинете сидели двое – этот молодой человек и пожилой товарищ, который все время ругался и обозвал меня негодным маляром, который пачкает какуюто мадонну. Я не маляр и никого не пачкал, честное слово. Потом я играл этим товарищам арию Дон-Жуана опять же Моцарта. Вот эту…
И скрипач сыграл арию. Боря отлично играл, но в это время почему-то открыл глаза и на несколько минут прозрел.
– Слепой! Почему ты глаза раскрыл? – крикнул Толя Цыкин.
– Потому что настоящая музыка раскрывает глаза, – находчиво ответил слепой.
– Продолжайте, – серьезно сказал Бобка.
– А продолжать нечего. Сказали мце "пошел, старик", и я убрался восвояси.
– Почему же вы, Сальери, любя музыку и почитая Моцарта, а слепой играл именно Моцарта, не захотели слушать его музыку?
– Повторяю вам – я обожаю музыку. Я ведь "поверил алгеброй гармонию", но слепой скрипач в трактире – это профанация искусства. Мне не смешно, когда фигляр презренный пародией бесчестит Алигьери.
– Ясно, – сказал Рабинович. – Попрошу пройти сюда покойного Моцарта.
Сальери содрогнулся.
Я бодро подошел к судье.
– Вы – Моцарт?
– Да, покойный, – сказал я.
– Как же вы, если покойный, находитесь здесь?
– Настоящая музыка живет вечно, – ответил я.
Это была Бобкина находка, и Мария Германовна была очень довольна. Это было видно по ее лицу. Она радостно улыбалась.
– Ваши отношения с Сальери?
– Самые хорошие, дружеские.
– Как же он вас отравил?
– Кто?
– Сальери.
– Вы говорите чепуху.
– Вы слышите? – закричал Сальери. – Я не мог этого совершить! Это клевета!
– Гражданин Сальери, вы в суде. Прошу не разговаривать. Вам будет дано последнее слово.
– Почему последнее? – закричал Шура.
– Тише!
И судья ударил кулаком по столу.
– Странная манера вести заседания, – сказал Сальери.
– Значит, вы не верите, что он вас отравил?
– Конечно, нет.
– И вы не заметили, как он вам что-то подсыпал в ваш бокал?
– Не заметил. Я весь был в своем Реквиеме. Помните?
Я сел за рояль и сыграл "Турецкий марш".
– По-моему, если я не ошибаюсь, это "Турецкий марш", – сказал Бобка.
– Вы правы, – заметил я. – Но я исполнял "Турецкий марш", а думал о Реквиеме. Так бывает у нас, композиторов. А мой черный человек мне день и ночь покою не дает…
И тут вышел Монька Школьник в черном клеенчатом плаще. Постоял и ушел.
– Ясно, – сказал Бобка. – Значит, вы отрицаете факт отравления.
– Полностью! – крикнул Навяжский. – Мало ли кто что говорит. Нельзя верить всем слухам. Честно говоря, я завидовал Моцарту, его гениальности и способности легко и быстро писать. Но я глубоко чтил Моцарта, и я бы никогда не посягнул на его жизнь, не лишил бы мир такого гения.
– Ясно, – сказал Бобка и посмотрел на Марию Германовну. Она кивнула головой, и он сказал: – Достаточно. Прошу свидетелей выйти. Слово имеет защитник Леня Селиванов.
Селиванов вытер глаза платком с надписью "Ленечке от мамы".
– Не могу без слез смотреть на этого старого, усталого человека, – сказал он, кидая взгляд на сосущего карандаш Сальери. – Преодолел он ранние невзгоды и ремесло поставил подножием искусству. Он стал ремесленником, а Моцарт парил херувимом, с поразительной легкостью сочинял свои опусы, и, конечно, в душе Сальери зародилась зависть. Вы поглядите, как он грызет карандаш. Меня интересует одно: действительно ли он бросил яд в вино? Кто это видел, товарищи? Откуда мы это узнали? От Пушкина. Пушкин, конечно, величайший поэт, он создал поразительной силы образ Сальери, в котором черная зависть заполнила весь сальеревский организм и толкнула его на преступление. Но где взял Александр Сергеевич эти факты? Прочел в газетах того времени? Нет. Услышал от очевидцев? Не было очевидцев. Беседовал с врачами, присутствовавшими на вскрытии Моцарта? Не было такого вскрытия! Может быть, прочел дневник Сальери? Сальери не Элла Бухштаб, и он не писал дневников. Значит, это родившаяся легенда, а попросту сплетня. Она дала возможность Пушкину написать блестящую трагедию, заклеймить страшное чувство зависти, противопоставить талант – ремесленничеству, доказать, что дело не в алгебре, которую, видимо, Моцарт не любил так же, как я, но маленькая трагедия Пушкина не может еще являться обвинительным актом Сальери. Вы посмотрите на этого несчастного, как он переживает!
Все обернулись и увидели, что Шурка плачет настоящими слезами. Он натер луком глаза, и у него текли слезы.