– В чем дело? – спросила Мария Германовна.
– Сколько бы вы поставили за сочинение Льву Николаевичу Толстому?
– Что за глупый вопрос?
– Не такой уж он глупый. Вы ответьте.
– Ну, наверно, "отлично". Что же я могла бы ему еще поставить!
– А я видел почерк Толстого. У него все двадцать раз перечеркнуто и почти ничего не понять. У него даже была специальная жена Софья Андреевна, которая все ему переписывала. Когда я вырасту, у меня тоже будет какая-нибудь Софья Андреевна или Анна Ивановна, которая мне будет все переписывать.
Мария Германовна не растерялась. Она сказала: во-первых, это был Толстой, а во-вторых, это была великая работа классика мировой литературы, и твое сравнение не выдерживает никакой критики.
– Лев Толстой был граф, – крикнул Селиванов, – вот ему жена и переписывала, а мы – не графья!
– Во-первых, не "графья", а "графы", а во-вторых, она переписывала ему, потому что любила его и хотела ему быть полезной. Толстой работал над каждой строчкой, над каждым своим словом и поэтому многое исправлял, по нескольку раз переписывая, чтото вписывал, вставлял, изменял. Но если бы он писал школьное сочинение, он никогда бы не позволил себе подать учительнице такую тетрадь. Кстати, когда он учился, он писал аккуратно и, конечно, грамотно.
Между прочим, знал иностранные языки и, как вы заметили, безукоризненно писал по-французски. Так ч го сравнивать себя с Толстым тебе не приходится.
Все засмеялись, А я сказал:
– Я не могу принести домой тетрадь с надписью "очень плохо". Лучше я уйду из дома, как Лев Толстой.
Прозвенел звонок. Урок окончился. Мария Германовна подошла ко мне и посмотрела на меня с хитрой улыбкой:
– Ты можешь не носить эту тетрадь домой, но для этого сядь по окончании занятий в классе и перепиши это сочинение… как Софья Андреевна…
ЧАСЫ
Я перешел в пятый класс, и папа подарил мне часы.
Это были большие черные часы на цепочке. По белому циферблату с золотыми числами двигались тоненькие стрелочки. Часы тикали, и это мне нравилось больше всего. И еще мне нравилось, что я мог их вынимать из кармана и смотреть, когда же кончится урок. Я вынимал их каждые пять минут.
– Интересно, который час, – говорил я на перемене, вытаскивая из кармана часы, тряс цепочкой и вызывал всеобщую зависть.
И еще я очень любил, если кто-нибудь на улице спрашивал у меня:
– Мальчик, ты не знаешь, который сейчас час?
Тогда я степенно доставал из кармана часы, внимательно смотрел на них, прикладывал к уху, слушал радующее меня тик-так и говорил:
– Без десяти четыре.
И чувствовал себя человеком Так продолжалось примерно два месяца.
И вдруг в магазине на углу Введенской улицы, где толстый хозяин по фамилии Родэ торговал марками для коллекций, появилась в витрине марка Соединенных Штатов. Но какая марка! Она была огромная. На ней могли уместиться двенадцать обычных марок.
Она была бледно-розового цвета, и в центре ее был портрет какого-то президента. Такой марки не было ни у Грозмани, ни у Рабиновича, ни даже у знаменитого филателиста нашей школы Алявдина из последнего класса.
Трепеща от нахлынувших на меня чувств, я вошел в лавочку и, задыхаясь от волнения, спросил:
– Скажите, пожалуйста, сколько стоит большая марка Соединенных Штатов, которая у вас в окне?
– Это дорогая марка, мальчик, – сказал, улыбаясь, Родэ, он сам сидел за прилавком. – Она стоит двадцать пять рублей. Это тебе не по карману. Это очень редкая марка.
Я вышел из магазина. Я шел по улице как загипнотизированный этой маркой. В глазах был розовый свет и качался президент Соединенных Штатов. Я шел, не зная, куда иду. Нет, неправда, я знал, я твердо знал, что иду в часовой магазин на углу Бармалеевой улицы.
Я иду продавать часы. Я должен иметь эту марку.
Я уже видел ее наклеенной в своем альбоме.
– Здравствуйте, – сказал я, входя в магазин. – Я хочу продать часы.
– Покажи.
Я показал.
Продавец приложил их к уху, послушал ход, потом открыл заднюю крышку и долго рассматривал механизм в увеличительное стекло, которое вставил в глаз.
– Могу тебе дать за них тридцать рублей, – сказал он после долгого молчания.
– Берите, – сказал я и отстегнул цепочку.
Сжимая в руке тридцать рублей, я бежал как сумасшедший до магазина Родэ. Влетев в магазин, я положил на прилавок тридцать рублей и сказал:
– Вот… дайте мнечэту марку…
Родэ посмотрел на меня с удивлением, но открыл витрину, достал лист с марками, отклеил от него заветную марку, и она оказалась у меня в руке. На оставшиеся пять рублей я накупил красивых марок Судана с верблюдами, Либерии с крокодилом и муравьедом и Танганьики с негритянками.
Родэ завернул марки в целлулоидный конверт, и я пошел домой, усталый от переживаний и счастливый от обладания такими сокровищами.
Я наклеил марки в свой альбом и сел готовить урок по геометрии.
– Ну, как действуют твои часы? – спросил папа, войдя в комнату.
– Нормально, – сказал я, замирая от страха.
– Который час мы имеем?
– Мы имеем семь часов, – сказал я.
– А поточнее? Ты не ленись, посмотри.
– Я, кажется, забыл их в школе, – сказал я.
– Как ты мог их забыть?
– Я оставил их в парте.
– Они же у тебя на цепочке.
– А я их отцепил.
– А где цепочка?
– Тоже там, – сказал я.
– А на какие средства ты купил эту марку, которая появилась у тебя в альбоме?
Что я мог ответить? Я молчал.
– Где ты взял деньги? Уж не продал ли ты свои часы?
Лгать было бесполезно.
– Да, – сказал я. – Я их продал.
Отец вышел из комнаты и два дня со мной не разговаривал.
На третий день папа заговорил.
Когда я проснулся утром и спросил: "Который час?" – он сказал:
– Посмотри на свою марку. Пусть тебе ответит президент Соединенных Штатов.
ЛЕЛЯ МАЕВСКАЯ
Улыбка, как на рекламе зубной пасты, волны непокорных волос, тревожный тонкий, острый носик и пронзительно-розовые губки. Капризный поворот головы, будто бы недоумевающие плечи, гибкая фигурка, модное заграничное платьице и узкие, с заостренными носами, ярко-красные туфли. Это Леля Маевская. Ей 14 лет, но вполне можно дать семнадцать, и восемнадцать тоже. Она приехала с родителями в Ленинград и поступила в седьмой класс.
Ее появление в школьном коридоре сотворило переполох. Мальчики из 9-го класса перестали бегать курить в уборную и все перемены проводили в коридоре второго этажа. Мы, которые помладше, перестали играть в чехарду и гонять по лестницам, а наши девочки стали активно шушукаться и стесняться своих скромных платьев. И даже красавица Дуся Бриллиантщикова, оканчивающая в этом году, подошла к ней и спросила – где вы достали такие туфли?
Словом, через два дня с ней стали дружить почти все наши девчонки, кроме Лиды Соловьевой, которая сказала:
– Подумаешь, какое чудо! Обыкновенное парикмахерское чучело. У нас три таких бюста выставлены в витрине…
Лида это точно знала, потому что у ее родителей была своя парикмахерская на Большом проспекте.
Но остальным девочкам Леля пришлась очень по вкусу, некоторые из них старались ей подражать и возвращались из школы домой вместе с ней.
Преподаватели относились к ней с осторожностью, боясь, как бы ота модница не испортила им класс.
Тем не менее "модница" вполне прилично училась, была дисциплинированна и ничего не портила.
А меня возмущало то, что Маевская не обращала на меня никакого внимания. Нет, я не был избалован вниманием девочек, но Леля уж слишком не обращала внимания. Она шепталась с Лесей Кривоносовым, со Старицким, с Коцем – и это меня особенно почему-то злило.
Они устраивали какие-то вечеринки у нее на квартире, но мне доступа туда не было, и я втайне переживал. Я считал Лелю очень красивой, она напоминала мне героиню какого-то американского романа, и, чего греха таить, мне очень хотелось пройтись с ней рядом по Большому проспекту, чтобы на нас оглядывались прохожие. Но – увы!