Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Графиня, Алик и Синегуб сейчас же вернулись. Оркестр задорно играл танго. Какая-то пара: тонкий штатский во фраке и черном широком цилиндре, крепко прижимая даму, танцевал между столиками. Сквозь прозрачные вуали платья были видны обнаженные ноги с розовыми коленями, осторожно выступавшие рядом с мужскими ногами в узких черных панталонах.

Графиня, глядя вдаль, с важностью на лице, протянула к середине стола сжатый кулак красивой руки. Муратов первый потянулся к крошечному кончику платка. За ним — Светик. Над бело-розовым кулачком они столкнулись и коснулись друг друга. Все строго следили за ними. За соседним столом заинтересовались странной игрой русских.

— Прошу, — сказал Синегуб.

Они потянули. И уже когда Светик потянул, по отсутствию сопротивления в кулаке понял, что вытянул — смерть.

Еще помнил он тонкий запах духов, вина и какого-то кушанья. Заметил, как лицо Муратова вдруг покраснело. Он хотел посмотреть ему в глаза, но Муратов встал и вышел. И тогда засуетились все и стали вставать. Алик и Лобысевич-Таранецкий остались. Светик пошел к выходу. В уши лез все тем же прерывающимся ритмом назойливо-страстный южный мотив танца. В проходе было тесно. Навстречу Светику двигалась танцующая пара. Светик прижался к спинке стула, и мимо него, коснувшись его знойным телом и обдав запахом духов и пудры, прошла танцующая дама. Он ощутил мускулы ее ног, близко увидел обнаженную колеблющуюся грудь и блестящие подрисованные глаза.

Светик торопился «домой». Но когда вышел во влажный сумрак улицы, сообразил, что у него дома нет, что "Grand Hotel de France et de Suisse" с крошечным номером — не дом. Он тихо пошел от ресторана. Ара нагнала его в такси и забрала с собой. Всю дорогу она молча плакала. Сейчас, когда он снял пальто и шапку, каким-то нерешительным шагом подошел к кушетке и устало опустился на нее, она, скинув нарядное манто, положив шляпу на комод, полураздетая в своем модном платье из тонкой материи, подхваченном сбоку, с большим вырезом, под которым были только серые шелковые чулки, села на колени Светику и обняла его ароматной теплой, мягкой рукой.

Он чувствовал запах вина, духов и тела и понял, что она возбуждена вином, страстью и всем совершившимся. Он понял, что опять, как тогда на Саперном, когда его взяли солдаты, — он для нее герой, и она готова на все. Он понял, что сегодня к страсти у нее примешивается острое ощущение, что это последняя страсть обреченного на смерть. Но он был холоден. Вялым движением он обнял ее за талию и поцеловал горячую щеку.

— Что с тобой? — сказала Ара.

Она пересела на стул и, опершись руками на спинку и опустив на руки голову, внимательно заглянула в глаза Светику.

— Что со мной? — повторил Светик. — Не знаю… Не знаю, что надо делать в случаях, подобных моему. Отдаться страсти и прямо от ее забвения перейти в вечность? Ты передо мной… Ты прекрасная, ты и желанная… И… я не могу…

— Ты устал, мой родной. Переволновался… Хочешь коньяку?

— Нет, Ара, не в этом дело. А в необычайности моего положения и его безнадежной глупости. Мои товарищи — все беднота, впроголодь питающаяся, оборванная и босая, собрали последние гроши, чтобы снарядить меня на разведку, в Париж, и в мировом центре узнать: что же дальше, на что надеяться, чего ожидать? И вот, вместо разведки, в первый же день — ресторан, встреча с женщиной и глупая дуэль… И смерть. И задаю себе я вопрос. Что это? Дикая случайность, или ничего другого и не могли дать мне Париж и русская «эмиграция»? Какой ответ я дам тем, кто борется и изнемогает в борьбе, кто плывет по серому бесконечному морю, покрытому валами мертвой зыби, не видит берега и чьи руки устали и не в силах больше грести? Какой маяк укажу я им, какую обетованную землю открою?.. Вино, женщины, рестораны, джаз-банд, танго… И самоубийство… Ты понимаешь, Ара, мне кажется, что волей судьбы я поднят на самую вершину человеческой пошлости и, конечно, ниже упасть, как в темноту могилы, я не могу.

— Все я… Глупая женщина!

— И чего только я тут не наслушался!.. Как многие мне говорили: "Ни Врангель — ни Ленин"… Они не знают, чего хотят. Все растворилось в шкурном вопросе: быть или не быть… Как дотянуть свои сбережения, чтобы продолжать жить старой барской жизнью?.. А Россия?.. Армия?..

— Ты, Светик, меня не осуждаешь?

— Нет, Ара… Может быть, так надо. Я не мог сказать им ничего. Пьют, едят, танцуют и забыли… забыли про нас. Мне легче пустить себе пулю в лоб, чем видеть их отчаяние.

— Это не так, Светик… Почему ничего?

— А что же?.. Кругом холодный пессимизм и сомнение в возможности победить большевиков.

— Князь тебе говорил, что открываются новые горизонты, что имя найдено и еще в нынешнем году потребуются все ваши силы, чтобы идти в Россию и нести в нее свет, правду и порядок. Ты не понял это? Ты это не почувствовал?

— Я понял, но не почувствовал. Если это дело в руках Муратовых и Лобысевичей-Таранецких, то лучше пусть и не берутся за него.

— Значит, не понял. Не партии, — говорил князь Алик, — но все русские объединяются теперь около одного человека — и человек этот спасет Россию… Хочешь?.. Уезжай… и скажи это им… Хочешь, напиши им и пошли завет: держаться и ждать.

— Ждать! Уже нет силы дольше ждать… Ты-то веришь, Ара?

— Я?.. Да… Я верю, что Россия в ближайшие годы увидит освобождение и будет двинута к новой жизни. Я не увижу этого. Я больна. Я жить не хочу… Залеченной, с боязнью иметь ребенка, с боязнью паралича. Брр… Поживу, сколько хочется, и довольно.

Она примолкла. Холодная и торжественная под алым светом фонаря-тюльпана, стояла низкая широкая постель, и опять казалась она Светику печальным катафалком, ожидающим гроба. Мертвая тишина была во всем доме. Париж успокаивался и замирал.

— Эти девять лет, Ара, — девять лучших лет моей жизни, я прожил на волосок от смерти. Я четыре раза был ранен. Плен, смертные пытки, расстрел у большевицкой стенки, смерть от тифа, холеры, — все это так часто грозило мне, что потеряло свою остроту. Я не боюсь смерти. Но, Ара, никогда, никогда я не думал, что моя смерть произойдет от самоубийства, что это будет все… так глупо.

— Уезжай!.. Никто тебя не осудит… Всякий на твоем месте просто уехал бы. К чему страдать! И без того — так много теперь страдания, так мало радости.

— И еще, — не отвечая Аре, продолжал Светик, — когда я думал о жизни, мне хотелось дожить до освобождения России, увидеть снова братьев, сестру, отца и мать. Узнать правду про отца. Узнать, что он… не большевик… И ничего этого я не узнаю.

— Уезжай, — повторила Ара. — Я не осужу тебя, другие тоже со временем поймут — и простят.

— Нет, Ара… Жизнь обязывает. Если уехать — это стать, как социалисты, как большевики. У них — одно земное, одно телесное. Ни Бога, ни чести — ничего. Я знаю… мой отец, еще, когда был юнкером, добровольно наложил на себя крест за какую-то пустую вину, и его мать, моя бабушка, благословила его на это. И мой отец всю жизнь, до самой революции, был тверд, как кремень… И знаю я, что, как ни глупо кажется все, что случилось, моя мать благословит мой печальный конец…

Ара молчала.

— Честь… Долг… Святость знамени… — тихо начал Светик, — неприкосновенность погон и мундира… Доброе имя полка… Честь семьи… Пускай это фетиши… Пускай называют донкихотами тех, кто служит идее, кто начертал на своем знамени одно слово: «Россия», окутал его трехцветным флагом и стал умирать за него на Лемносе и в Галлиполи. Пускай те мученики, что теперь в лесных дебрях и на шоссейных дорогах, под дождем, во вьюгу и непогоду работают на непривычной тяжелой работе, пускай они — донкихоты!.. Но не станет этих донкихотов, и останется — большевицкая чрезвычайка, кровь, трупы, насилия да разврат разнуздавшейся эмигрантщины… Ара! Дон-кихоты спасут Россию!! Умирая за честь, за честное имя по приговору судьбы, я укрепляю то самое донкихотство, без которого весь мир обратится в помойную яму, а люди — в белых навозных червей… Так надо. Прочная бочка была Россия, и точно стальными обручами, была скована она вот этими самыми предрассудками: честь имени, святость знамени, стыдно украсть и нельзя убить. А стали облизываться на оскорбления, стали знамена прятать по обозам, заменили их красными тряпками, сбили эти стальные обручи, и распалась Россия, как бочка без обручей. И стала она мерзостью… Я… Ара… Кусков. Кусковы были бедны. Кусковы несли каторжный труд… Кусковы в быту своем омещанились, но душа-то, Ара, у Кусковых благородная. И они знают, что честь — не пустой звук. Они честью не торгуют. Их честное имя на валюту не купишь. Их спекуляцией не соблазнишь! И честь они предпочитают жизни! Так Богу угодно, чтобы это все было!..

36
{"b":"133244","o":1}