— Отбегался, г-гад!..
Но Степанов будто не слышал. Механически сунул он пистолет под мышку и побрел в глубь леса. Его мутило.
— Сержант Степанов! — крикнул Сулимов. — Ты что-о?!
Тот не отозвался. И Сулимов, вспомнив первый свой труп — давно, лет тридцать назад, крикнул громче и злей.
— Чего разнюнился?! Не знаешь, кем он был?! Дьявола кончил, ясно?!
Он понимал: не для Степанова слова — для остальных. Но все молчали, даже не пробовали закурить.
На земле лежал человек. Раскинулось тело редкой силы, на которое охотились так давно и упорно. Зачем жил он, кем был в пути, куда так неистово спешил? Сюда, в этот лесок?.. Тридцать восемь лет был он на земле и почти тридцать прожил злодеем. Кровью пометил след. Но… жаль! Все равно жаль души, жаль мощи сердца, жаль волпи и ума, жаль… Какая горькая насмешка!
Страшна смерть живым, и тяготятся живые подле мертвых. Синели на побелевшей руке Хлебова три слова: «Отбегалось, отпрыгалось, отпелось», — не нужная больше никому розыскная примета. И не приходила к охотникам радость. Один он праздновал свой покой, и не было никого, кто заплакал бы о нем, ни одной далекой или близкой души.
Сержант Степанов шел за другими как оглушенный, зная, что непоправимо нарушена его связь со всем, что любил, и не знал он, как встретит завтрашнее утро, в один миг поняв впервые и до конца — что такое война.
Сулимов больше не покрикивал на него. Это он, Сулимов, провел неудачную операцию и ругал себя всякими словами. Мертвого тащили вчетвером, пока не вышли к вездеходу. Тело кинули в кузов и набросили армейский брезент. Взобрались под тент и поехали в город. Степанов смотрел на убегающую мокрую дорогу.
— Ну, всё, всё! — сказал Сулимов Степанову. — Ты бы лучше о Муртазине подумал — выживет ли.
— А? — очнулся Степанов.
— Сейчас в управление, говорю, приедем, рапорт напишешь. А хочешь, давай завтра. Я тоже завтра подам.
Сулимов смотрел на Степанова, но думал не о нем. «Странно, почему он не стрелял? Оружие заклинило?..»
— Степанов, слышь, что говорю? — Он похлопал его по коленке.
Степанов кивнул…
1984
Рыдван Мечта
Итак, действие начинается в середине пятидесятых.
Вечер, начало лета, какое-нибудь двенадцатое июня. Начало сумерек. Теплынь.
И вот он, мальчик лет пяти, выходит из двора и попадает в чужое пространство: на тротуар у череды домов вдоль изгиба Гоголевского бульвара.
Тихо, тепло, и так ещё уютно на земле. Ещё ничего не случилось, не произошло, не разразилось. Он один. Никого вокруг. И всё проникнуто, всё наполнено ожиданием.
Он стоит одиноко — может быть впервые осуществляет самостоятельную вылазку в неизвестность… в пугающий неведомый город.
И вот — вспышкой счастья, разрядом тайны… запечатлением этого благорастворения, этого мягкого сумрака, парящего над вечерним бульваром, — вдоль чугунной ограды проносится мимо длинный, нескончаемо-протяжённый американский автомобиль цвета волшебного, непостижимого… цвета нежнейшего и изысканного… бледно-изумрудного цвета вспененной морской волны.
По всей видимости — то посольский «бьюик» какого-нибудь пятьдесят третьего… вытянутое летящее над асфальтом тело, быстро заворачивающее и — исчезающее за поворотом.
Он всё стоит и ждёт — когда оно пронесётся опять. Нет, не проносится больше. И этот краткий миг его начала, это видение скрывающегося автомобиля цвета далёкого утреннего моря — оказывается самым ярким событием всей его судьбы, мигом полновесного обретения счастья.
Годы, годы и годы — вновь и вновь перед ним мысленно проносится тот чудесный автомобиль, то воплощённое блаженство, повергшее в состояние потрясённого остолбенения — столь быстро утраченное и ожидаемое все дальнейшие времена.
Проходят годы.
Проходит больше сорока лет.
Жизнь — прожита. Она — на излёте.
Сотни раз он проезжает на «пятнадцатом» троллейбусе тот поворот, но той машины всё нет. И с тем же детским ожиданием — он впивается глазами в изгиб бульварного кольца… нет, нет…
Однажды он признаётся себе, что уже не увидит её — никогда.
И в нём — уже пожилом — растёт удивлённое недоумение. Как же так? Ведь тот вечер… сулил наверняка…
Он ждёт всё равно.
И вот — судьба невероятной петлёй набрасывается ему на шею, удушая, вырывает с Гоголевского и, размахнувшись, почти умершим… развалиной с дыркой в сердечном клапане и страшными взбухшими синими ветвями сосудов на ногах — забрасывает через океан в Штаты.
Он уже так устал, что равнодушно-покорен всему. Но… первое, что он делает, накопивши долларов: тащится на такси на свалку отживших машин. И бродит там один среди груд искорёженного металла, ищет у торговцев авторухлядью и… о чудо… где-то у кого-то — находит.
И стоит это — всего-то сорок долларов, дешевле железа — с истлевшим аккумулятором в придачу.
О н о уже не ездит лет тридцать и никогда больше не поедет. В сущности — это только остов. Но цвет — тот самый, несомненно. И модель та же… «бьюик» выпуска 53-го… с четырьмя магическими хромированными колечками вдоль капота по ободранной облупленной краске заветного оттенка. Колеса спущены навсегда, кузов — в громадных проржавленных дырах.
Купив э т о, он с трудом открывает дверь и садится на продавленный диванчик. И смотрит через потрескавшееся исцарапанное стекло.
Никаких мыслей. Только тончайшая, острейшая вневременная печаль, которая всё растёт, ширится, затопляет, обращаясь в неизъяснимую благодарность к кому-то там… впереди.
1991 г.