— Чего орешь, бандитка, — прекрасным голосом радиоактера спросил он, даже не взглянув на Сапроненко, и уверенные отголоски его слов упруго разлетались по кабинетику. — Я уж такое подумал… та-а-а-ко-о-е… Вот… от трапезы оторвала. Мне тут один анчоусов принес. Знаешь ты, что за зверь анчоус?
— Кончай трепаться, — засмеялась Елена Максимилиановна. — Вот тут нам художник работы принес.
— И все?.. — выкатал на все глаза в завалах морщинок Антон Николаевич. — Это, конечно, событие! Ну, спасибо, Лялька, ну, удружила… от анчоусов оторвала, сволочь ты, сволочь. Пока не ответишь, что за зверь…
— Ну, килька!
— Плебейкой жила, плебейкой помрешь, — заключил разбитной Антон. и милостиво кивнул: Ладно, валяйте, показывайте. Вот эти, что ль? — ткнул жирным, наверно в анчоусовом масле, пальцем. — Тэк-тэк-тэк…
Помолчав с минуту, он взглянул на Сапроненко с грустной, чуть пренебрежительной усмешкой.
— Пять лет, — развел руками.
— Что… — пять лет? — озабоченно спросила Елена Максимилиановна.
— А видишь ли, Лялечка, культура смесей отсутствует как таковая. — Антон смотрел только на нее и говорил лишь с нею. — Автор девствен, как старшая весталка. Через пять лет тут будет красивая рыжая клеенка, если вообще все не отвалится к чертям собачьим. Пять лет. Всё!
Сапроненко смотрел в пол.
— Вещицы, конечно, ни в какую. У-у-у… Зоологическое…. Уж такая мизантро-опия… Но это так, лирика. Профессионально — наивно, да и старо, старо. Сейчас так никто уже не пишет. Так что сие не товар, а раз не товар, то… — он повернулся к Сапроненко, — как вы сами изволите понимать, и не деньги. И потом, слушайте, юноша, ну кто мажет лица стронцианкой? Модерн какой-то, черт бы меня набрал. И знаете, по-моему… — Антон сделал большие глаза и несколько понизил голос, — вы только поймите меня правильно, мы тут сейчас все свои, это же, извините, м-мм… просто нескромно — приходить… с таким…
Сапроненко слушал его и с интересом смотрел в это сильное, опасное, развеселое сейчас лицо.
А губы Антона Николаевича мгновенно меняли очертания, растягивались, округлялись и кривились, как у гуттаперчевой куклы чревовещателя. И вдруг губы на миг замерли, пожевали, от Сапроненко не ускользнул острый быстрый взгляд, брошенный Антоном печально, поддакивающе кивавшей «Лялечке», и как та ответила ему безмолвно, тоже одними глазами: «Ну, разумеется!»
Что-то тут крылось, но Антон Николаевич вдруг улыбнулся чудесной отеческой улыбкой и посмотрел Сапроненко в лицо. И тот увидел печальные, усталые человеческие зрачки, с мыслью, умом, состраданием в карем окружье среди красных сосудиков по белкам.
— Раздраконил, да? — сочувственно спросил Антон Николаевич тихо, понимающе и как бы раскаиваясь. — Хм, дорогой мой… И все же, если отбросить эмоции, забыть, что три эти вещицы ваши… ваши, так сказать, дитяти, то вы поймете, что я, несмотря на своё хамство, грубость и любовь к анчоусам, не сказал вам ничего, кроме правды.
Сапроненко смешался. Другой человек вдруг оказался перед ним, он изменился, этот человек, и был не так чтоб очень счастлив, он смотрел на все уже немного со стороны, с сожалением о том, что известно ему одному, да вот рассказать некому: не дожили еще, не поймут.
Что ж, наверно, Антон Николаевич действительно говорил правду. Жалкие работки, и чего припёрся, вон куда сам себя загнал, дурак, на позор привел. И дернуло же, дьявол!
— Ученичество — в дурном и непочетном смысле слова. И оно прет с каждого квадратного сантиметра, — снова пожевал губами и продолжил внезапно замутившийся мудрой грустью Антон Николаевич. — И его разглядит каждый, кто хоть чуточку понимает, просто имеет глаз. Да… И все же… — он потер подбородок, — чем черт не шутит? Я бы сделал так: давайте, оставляйте работы, покажем их на расценочной комиссии, а не хотите — воля ваша.
— Что-то не соображу, — заморгал Сапроненко, у которого точно голова кругом поехала, — раз ученичество и вы не берете…
— Нет-нет, — сказала Елена Максимилиановна, — этого мы вам не говорили, зачем вы так? Вы же не телевизор сдаете — «работает — не работает». Здесь дело другое, произведения…
Было жарко. Голову обволакивало, в глазах плыло и мигало.
— Так что — вы берете? — Сапроненко показалось, что девушка на портрете съежилась и постарела.
Он уж не чаял вырваться из этого душного тумана и, наконец, выйдя на улицу, обалдело уставившись в зеленую точку светофора, вдруг с тоской подумал о том, что вот только что, как под гипнозом, своими руками отдал три любимые свои работы — без каких-то обязывающих бумажек — под честное слово «Лялечки», в которое не было особенно большой веры.
Его тянуло назад, вернуться и забрать, но… сделать так почему-то не смог.
Уже вечерело, машины ползли с включенными подфарниками и отражения огоньков извивающимися змейками отсвечивали в лужах мокрой мостовой.
Он постоял, вздохнул и полез в карман за сигаретой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
И вот сегодня ему велели позвонить.
На этот раз трубку сняли тут же — Елена Максимилиановна опять заканчивала с кем-то разговор о том, что кому-то теперь будет о-очень, о-очень трудно.
— Да-а!
В ее голосе слышалась веселая деловая жесткость — коротко, приказным тоном, без лишних слов она велела приехать.
И он помчал домой за веревками, а после — в их художественный комиссионный, забрать — и всё, всё, кончено, наторговались!
В комиссионном магазине, видно, жизнь текла не скучно: за прошедшие дни многое переменилось — шкатулочки на витринах были другие, даже орел деревянный сидел на старинном прилавке, раскинув крылья, другой, похудей и пообщипанней, — только матрешечный ряд так же тупо улыбился цветистыми лаковыми бочонками.
И в коридоре тоже в длинной череде подрамников вдоль стен и на стеллажах не изменилось ничего. Здесь не было и, наверно, никто не ждал никакого движения.
— Здравствуйте! — пророкотала «Лялечка». Тут она сощурилась и принялась рассматривать Сапроненко с тонкой полуулыбкой:
— Вот что, голубчик. Возьмите стул и сядьте. Поближе, поближе. Вы сами отлично понимаете, что…
— Понимаю, — тряхнул он головой.
— Вряд ли. Ваши вещи куплены. Представьте себе. Так что поздравляю.
Сапроненко показалось, что все это творится не с ним.
— Конечно, вы сами можете догадаться, чего это нам стоило с Антоном Николаевичем. Но… у нас ведь строго… закона не обойдешь, и мы решили… — Речь ее сделалась отвлеченной, в ней вдруг замелькали какие-то неведомые «они», доверительные «мы», снова далекие и недружелюбные «они», сложности, уговоры кого-то в чем-то, кто не хотел, а «мы» уломали, потому что самое дорогое — это талант, поддержка и стремление помочь, несмотря на «самотек» — она несколько раз, все время по-иному, повторила это не совсем понятное, особенное слово «самотек» и в конце концов, когда Сапроненко совершенно перестал понимать смысл, сказала:
— Позвоните вот по этому телефону! — И продиктовала ему семь цифр, имя и отчество.
— Так вы их… из-под прилавка, что ли, пустили?
— Ну вы чудак, ей-богу! Александр Петрович… так, кажется? Что значит «пустили»? И вообще, слушайте, мы с Антоном сделали для вас такое… странный вы, честное слово! Или наивный? — Она улыбнулась. — Хотя настоящий художник и должен быть вот таким. Весь в мире фантазий и замыслов…. чуть не от мира сего… И это очень, очень хорошо. Вы принесли вещи, чтобы мы помогли вам их продать — так?
— Ну, так, — кивнул он хмуро.
— Когда вы шли, вы знали, что мы можем и не принять ваши вещи, верно? Что, между нами говоря, мы просто… не имеем права. Согласны? И все же мы помогли, пошли вам навстречу — дело сделано, вы имеете то, что хотели, — не так ли? И, повторяю, это было не так-то просто…
— Так я… должен вам? — сказал он грубо, и губы его дернулись в усмешке.
— Ай-яй-яй! Саша, Саша… Зачем же так плохо думать о людях? Разумеется, вы ничего вам не должны. Неужели человек просто так не может войти в положение другого человека? Езжайте спокойно, вещи у настоящего ценителя, обожает молодых, чудесный дядька, настоящий собиратель… Дон-Кихот, знаете… из последних. Или вы… о цене?