Наташа перелистывает «Иностранку». Бегут строчки перед глазами. Что она скажет ему? Два дня она готовит этот сценарий, а слов нет, нет как не было. Ведь так им хорошо было с Лешкой. Почти два года счастья. Так откуда же боль, откуда? Неужели от всех этих разговоров, что она слышит вокруг себя, от вопросов, советов? А ты думала, Снегирева, что сумеешь не поддаться всему — и маминым горьким, жалким словам и всему остальному! Не вышло. И вот сидишь ты, ждешь звонка, будто это и не ты вовсе, а какая-то другая, несчастная, обиженная неудачница. А ведь сама недавно доказывала таким неудачницам, что «настоящая любовь не нуждается в формалистике». Вот и додоказывалась. Вот тебе и «дважды два».
Десять часов. Одиннадцать. Двенадцать. Пора бы ему уже и просыпаться, если он спит, конечно. Не звонит.
Так, может, и хорошо, что не звонит? Может, просто все тихо завершилось и продолжения не будет? Рука тянется к трубке, к диску. Нет! Ни за что.
И тут под ее рукой телефон взрывается пронзительным звонком. Она снимает трубку.
— Привет! — хрипит со сна Лешка. — Привет работникам эфира! Ну, как нефтяники твои?
— Как ты слетал? У нас два дня грозы и грозы…
— Все роскошно. Не брани меня, родная… Не мог позвонить. Дел было невпроворот.
— Да ладно, о чем ты говоришь, — улыбается Наташа, — какие пустяки!
— Ха! А я думал, ты волнуешься.
— Только мне и дел, что волноваться… Я должна тебя увидеть.
— Ну да? — хохочет Лешка. — Жду!
— Давай лучше встретимся где-нибудь
— Старших надо слушаться. Приезжай. У меня для тебя сюрприз.
— Знаешь, и у меня для тебя.
— В общем, так, — заканчивает Гузик, — через час жду.
И она едет через всю Москву на автобусах, на метро.
Он встречает ее на площадке. Стоит, скрестив руки на груди. В свободной белой рубашке он кажется еще огромнее, шире в плечах, смуглее. Обнимает так, что нечем дышать.
— Задушишь! — улыбается Наташа, а внутри холод и страх.
Он такой счастливый сегодня после полета. Значит, нелегким был полет. Но он разве расскажет?!
— Ну, ну, — говорит Гузик, — а где сюрприз?
Она садится на краешек тахты. Закуривает.
— Сколько мы знакомы, Леша?
— Скоро два года.
— Да. Два года. И мы ни разу с тобой не поговорили серьезно. Может, он и вправду не нужен, этот разговор. Может, и вправду лучше не углубляться. Мы люди свободные. Современные. Но, прости… Мне все-таки хочется знать, любишь ли ты меня. Я все хотела понять: почему ты молчишь? Неужели не понимаешь, как нужны мне эти самые твои слова? Нет. Ты все понимаешь. Просто ты честный…
Она говорит, сама ужасаясь тому, что делает. Она видит, как поднимается стена между ней и человеком, сидящим напротив в кресле. Он молчит. Опять молчит. Теперь остается только встать с тахты, выйти из квартиры и никогда больше сюда не возвращаться.
Скорее, скорее к маме, от беспощадной этой жизни, от горькой этой любви! Встать. Подняться и уйти… А самолетик на леске все кружится, кружится. Как кружился и будет кружиться.
— Все? — спрашивает Лешка.
— Все, — говорит она таким беззаботным голосом, что самой делается страшно.
— И весь сюрприз? — Он часто моргает, улыбается. — Теперь моя очередь.
Встает, крепко берет ее за руку.
— Пойди, глянь в ванную.
— Что? — Ей кажется, это сон. О чем он говорит? Или она с ума сходит? В ванне немного воды. По белой эмали скребет длинными клешнями большущий буро-зеленый краб. Он шевелит лапками, упрямо карабкается вверх и сползает с тяжелым всплеском назад, в воду. И снова начинает взбираться по гладкой мокрой эмали. Наташа изумленно смотрит на него. Это ей. Краб.
Он вез ей краба с Тихого океана.
— Хорош бродяга, а? — говорит Гузик и крепко прижимает ее к себе. — Двести первый пассажир. Между прочим, он тоже решил жениться.
1971
Этот второй в жизни опубликованный рассказ был напечатан в журнале «Смена» осенью 1972 года.
Сигма-Эф. Повесть
Автор счел необходимым восстановить здесь в первоначальном виде некоторые места — добавления и изъятия, произведенные только из лучших побуждений в редакции журнала перед публикацией.
Так, например, уже после тиража, из напечатанного текста, автор с удивлением узнал, что его главный герой был, оказывается, коммунистом. В данном тексте я его вернул в изначально беспартийное состояние.
Кроме того выяснилось, что герой литературного произведения (а уж тем более — инженер-физик) в массовом молодежном советском журнале никак не может носить предосудительную фамилию «Коган». Здесь ему возвращается вымаранная фамилия.
Случилось так, что Бориса Леонидовича Пастернака угораздило приписать собственные (и опрометчиво цитируемые в повести) стихи своему любимому герою доктору Живаго Ю.А. и даже включить их в одноименный запрещенный «антисоветский» роман. На всякий случай, дабы избежать превратных толкований, перед засылкой в типографию их решили убрать.
В остальном при публикации текст не претерпел никаких мало-мальски существенных изменений.
Вообще у этой вещи оказалась довольно любопытная история, со своим занятным, а подчас и драматичным сюжетом, она принесла мне много радостей и много горестей, о чем я надеюсь в недалеком будущем рассказать.
Посвящаю профессору Михаилу Михайловичу КРАСНОВУ
[1]ГЛАВА ПЕРВАЯ
Установка взорвалась в десять тридцать две.
Воздушная волна тугой подушкой вдавила толстое стекло электрических часов и остановила механизм.
Так что когда в институт явился следователь, он смог сразу же ответить на один, но такой важный в криминалистике вопроса: когда?
Все остальное было неясно.
Заместитель директора НИИ по пожарной безопасности Митрофанов и следователь ходили по длинному коридору и вели нелегкий разговор. Со стороны могло показаться, что два пожилых человека вспоминают что-то общее. На самом деле Митрофанов, крепкий располневший седой мужчина, во время войны — танкист, а потом — пожарник, командир отделения, начальник целой районной пожарной части, подполковник запаса, объяснял следователю, что за собачья у него должность в этом НИИ, куда его перевели на повышение.
В институте, где все десять лабораторий могли в любую минуту устроить трам-та-ра-рам вроде сегодняшнего, оказалось работать куда тяжелее, чем, завернувшись в брезент с пропиткой, шуровать в огне. В части все было ясно: огонь, выезд, ликвидация.
Здесь же стояла тишь да гладь, но тому, кто знал — а уж он-то знал огромное институтское хозяйство, — не давало покоя сознание, что он отвечает за безопасность таких отделов и корпусов. И хотя взрыв в шестой лаборатории сегодня утром был первым большим ЧП за все годы его работы здесь, Митрофанов думал о том, что недаром он все ждал, ждал того, что случилось.
Кому доверили все эти мудреные пульты, кабели, насосы, ударные трубы? Мальчишкам! Физики! Им… голубей гонять впору. Даром, что бороды поотпускали…
«Так им всем и надо, — думал старый пожарник, — не институт, а… шуры-муры одни».
Он, отдавший всю жизнь армии, привыкший к ее четким, строгим законам отношений и поступков, не мог одобрять этих шалопаистых мальчиков, очкастых девочек в брючках, куривших в коридорах, провожавших его насмешливыми взглядами. Они без конца нарушали порядок, толпились и всё говорили, говорили, вроде бы по-русски, а как прислушаешься — черт-те знает по-какому, и Митрофанов не был уверен, что они в рабочее время говорят, о чем надо, ну, об опытах там своих, об… экспериментах. Он шкурой чувствовал, что все это та-ак… проволочка времени от зарплаты к зарплате. Потому и ходил всегда по институту мрачный и недоверчивый и, если мечтал, так о том, чтоб их институт перевели в особую спецкатегорию. Тогда бы… данной ему властью…