— Не многовато? — не глядя, спросила она, но, не дожидаясь ответа, подхватила графинчик и пошла наливать.
Блондинчика, что напротив, можно было бы набросать сангиной — красно-рыжий тон, из кирпичного тумана выпяченная губа, носик шишечкой и по бликам — удары мелом, на скуле, да буграх надбровья…
— Вы что… смотрите? — издали бубнящим голосом спросила голова блондина.
— Ничего, — отрубил Сапроненко и безнадежно ковырнул вилкой остывающее на стальном блюде необъятное это мясо. Сухая картошка соломкой, в красном соусе, как в крови, гляделась пряно, грубо и вроде насмешливо.
Вдруг опять оказался коньяк перед глазами, он налил, уже выверяя движения, чтоб ничего не опрокинуть, щеки стянуло.
— Ну, за праздник жизни! — сказал Сапроненко и поднял рюмку — он услышал себя издали, как бы с опозданием.
«На-армально накачались, — мелькнуло в голове. — Тормознуть бы…»
Но он снова налил и выпил коньяк, уже не чувствуя вкуса.
Во рту сделалось сухо, враз перестали убегать стена, эстрада, зеркала. Он выплыл на миг. И снова все завертелось.
Неизвестно откуда появилась женщина за их столиком рядом с блондином — Сапроненко напрочь не помнил, когда привели и усадили ее.
О-о-о… даб-даб-ду!
Даб-даб-ду…
О дай-дай ду-ду!..
кричала в микрофон Ирочка, и ударник часто-часто кланялся над грохочущей, звенящей, искрящейся блестками баррикадкой из больпшх, маленьких и крохотных барабанов.
ГЛАВА ПЯТАЯ
…Он бежал, проваливаясь по колено в ватно-бесплотную землю, вырывался и снова бежал, зная, что нельзя оглянуться, что если обернется, то все, нагонят. Он бежал, чувствуя спиной их раскаленный дых, приоткрытые в беззвучном рычании пасти, они неслись за ним длинными вытянутыми тенями, и тут начался подъем, сердце бешено и больно заметалось в груди, поднялось к горлу, он понял, что этого подъема не взять, и повалился лицом вниз, чтоб втиснуться и уйти в землю — спрятать, спасти от их зубов горло, а они, почуяв победу, налетели, неслышно рыча, он ощутил холод их зубов и успел удивиться, что зубы так холодны, ощутил запах псины и крови. Ближе всех оказался громадный, мускулистый волкодав, и он первым, легко и тягуче оттолкнувшись длинными лапами, прыгнул, медленно нарастая, увеличиваясь и закрывая собой все…
И он закричал, хрипло, разорванным горлом, уже слыша себя наяву, выдираясь из мохнатого клубка овчарок, из черноты сна.
Что-то тупо ударило в висок.
— Кончай орать, гад!..
Сапроненко со стоном разлепил ресницы, и в мозг ударил свет… и чья-то круглая черная тень склонилась к самому его лицу.
— Только пикни мне еще! — повторила тень и добавила несколько тяжелых, темно-матерных слов.
И снова на миг пропал свет, удар в висок, удар в темя, и Сапроненко понял, что его бьют по лицу. Он зарычал, сам не узнавая себя, и, собрав все силы, рванулся вперед, к этой тени, но ему наступили коленом на грудь, и снова мутно-зеленая вспышка расколола мир и повисла, поплыла.
— Атас, менты… — раздалось где-то у лампочки, горевшей пронзительными лучами, и тотчас лязгнули стальные запоры.
Сапроненко услышал шаги и голос. Сразу стало легче дышать.
— Кто кричал? — среди серых, обшарпанных стен стоял милиционер.
«Где это я? — подумал Сапроненко. — Снится, что ли?..»
— Да вот он, гражданин командир, — ткнул пальцем в сторону Сапроненко долговязый малый в обвисшем по плечам малиновом в желтую полоску свитере. — Орет, как рожает, прибрали б куда, спать не дает.
— Чего кричишь? — милиционер шагнул к Сапроненко. — Встать!
Сапроненко с трудом сел на топчане, спустил ноги, встал — и сразу повело в сторону от боли, он коснулся щеки, она была, как чужая, деревянная и распухшая.
— Чего кричал, говорю?! — милиционеру, видимо, давно стукнула сорок пять, но он все еще ходил в сержантах.
— Что вы?.. — Сапроненко качнулся, сделав шаг вперед, и вокруг загалдели и заржали.
Он различил среди прочих голос той тени, что била его.
— Фамилия?! — крикнул милиционер.
Сапроненко сказал, вышло — «Фапвовенко».
— Студент, что ли? О-очень хорошо, о-очень красиво! — Ну, ничего, отсидишь пятнадцать суток, может, меньше жрать водки будешь, наука тоже хорошая.
Шестеро мужиков и парней, сидевших и валявшихся иа привинченных к полу лежаках, снова заржали.
Сапроненко поглядел на них: публика собралась веселая: почти все с расквашенными носами, распухшими скулами, с черно-лиловыми фингалами вместо глаз.
«Милиция, — понял он. — Ну вот. Приехали».
— Он психованный, — сказал маленький, «метр с кепкой», курносый мужичонка в непомерно широком пиджаке. — Кусается. Как бы не наблевал нам тут. Ежели наблюет, требую себе немедленного освобождения!
— Молчи, молчи, Никишкин, — усмехнулся сержант. — Тебя-то за что привели?
… - Да ни за что, ни за что замели, гражданин Коробов! — заполошился маленький. — И руку спортили. А куда мне без руки? — И он показал левую руку без двух пальцев. — Разве где написано — руки задержанным портить? Вот увидите — бумагу пошлю на вас…
Камера загоготала. Тоненько и ласково засмеялся сержант Коробов, и даже Сапроненко улыбнулся.
— Ты мне тут кончай! — отсмеявшись, сказал сержант. — За что взяли, говори?
— А он без билета ехал, — сказал голос тени.
Сапроненко посмотрел в ту сторону — иа лежаке, подперев голову круглым литым кулачиной, развалился лысоватый, массивного сложения человек в коричневом костюме. Он лежал на расстеленном пальто с барашковым воротником — не по сезону в октябре — и сосал потухшую папиросу.
— А с вами, гражданин, особый разговор, — заметил сержант Коробов, — так что помолчали бы.
— Ехал жулик на телеге, а телега на боку… — отозвался лысый. — Мы ж мирные люди, сержант. Ну да что тут языком молоть… — Он отвернулся и, скользнув узкими глазами по Сапроненко, громко зевнул.
Милиционер перебросился еще несколькими словами кое с кем из своих «знакомцев» и ушел, оглушительно хлопнув окованной сталью, суриком крашенной дверью.
— Вот так, студент, — сказал маленький без пальцев. — Не будешь другой раз ханку лопать.
Сапроненко сразу, в одну секунду отрезвел, все сделалось реально до рези в глазах: и серая краска стен, и черно-ржавые ножки топчанов, и дурные, странно-белые лица в свете стосвечовки, и сама лампочка в толстой металлической оплетке. «Чтоб не кокнули», понял он.
— Кончай ты с ним, Мамочка! — заорал до странности худой длинноволосый парень с вдавленным старческим лицом. — Тут Витюня анекдоты шпарит! Ну-ну, Витек, приходит этот…
Сапроненко лежал, сунув руки в карманы брюк. О нем уже забыли.
Лысый, который бил его, крепко и привычно спокойно спал, завернувшись в длинное свое черное пальто, и на руке его, прикрывшей глаза, отчетливо проступало слово «Люся» и синий голубок, несущий в клюве дубовый листик.
Послушал, послушал анекдоты Витюни и, напялив стеганый толстый ватник — в камере стояла холодина, — свернулся калачиком Мамочка-Никишкин и захрапел.
Рядом, понурясь, сидели двое с «фонарями» во всю щеку, и над ними стояло болбочущее облачко негромкого разговора, в котором слышались иногда с трудом различимые отдельные слова. Вдруг один из них уставился на Сапроненко заплывшим глазом.
— А ты чё слушаешь?! Я т-те щяс послушаю…
— Бей фраеров! — заорал длинный в полосатом свитере и, пригнув голову, кинулся на Сапроненко.
Но недаром Сапроненко служил на границе.
И вышло так, словно долговязый бежал и просто наткнулся на выставленный Сапроненко локоть.
— Уй-я-а-а… — взвыл тот, уже валяясь на сером, заплеванном полу. — Уй, сука-а… Ну, сука-а-а…
— Хорошо ты его, — поощрительно сказал тот, что не велел слушать. Он протянул Сапроненко большую опухшую лапищу. — Николай. Я в этом понимаю. В десантных служил?
— На границе, — сказал Сапроненко.
— А-а… — сказал мужик. — Хорошо. Это я уважаю. Ты… — он наклонился к уху Сапроненко, — смотри теперь, не зевай. Этот, — он показал глазами на длинного, — и «перо» пустит, он его так заховает, ни один мент ве найдет.