Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сапроненко закурил. Казалось, внутри звенит и дрожит колокольцами каждая жилка.

А Михаил Борисович продолжил:

— Так вот, я хочу и для меня всего важней, чтобы вы сохранили эту чувствительность к внешнему дыханию мира. Пусть это будет… яблоко, пусть — бутылка кефира… я не знаю… — Михаил Борисович пощелкал пальцами, — пусть это будет кирпичная стена. Но живущая своей жизнью… и — без ярлыков, Сапроненко, понимаете? Без сказок в картинках — «вот шофер Иван Иванов, он перевыполняет план, человек читающий — книжка на сиденье; любит природу — ромашка в радиаторе…»

— И что тогда? — тихо спросил Сапроненко.

— Может быть, я чего-то недопонимаю или вы с чем-то не согласны?

— Отчего ж. — Сапроненко пригасил и закурил новую сигарету. — Есть над чем подумать. Вас послушать — я гений какой. Но неужели вы настолько любите…

— Я уже давно никого и ничего не люблю. — Михаил Борисович странно улыбнулся — то ли торжественно, то ли скорбно. — Бог есть любовь, говорят. Ну так вот, я — атеист.

Оба молчали. Наконец Михаил Борисович сказал решительно, как бы подводя итог:

— Вы шли, чтоб получить двести. Я плачу вам четыреста. Сапроненко широко раскрыл глаза.

— Да-да! — воскликнул Михаил Борисович. — И дело не в том, что я вас возлюбил, как самого себя, и не в том, что я добрый старичок. Пусть мои соображения вас не касаются и не тревожат. Допустите, что я всего- навсего оригинал.

— Четыреста? — Сапроненко смотрел все так же, не понимая.

— Чему вы удивляетесь? Я знаю, за что плачу, и не собираюсь раздевать вас среди бела дня. Даю столько, сколько стоят сегодня ваши холсты.

— Да… — незнакомое чувство охватывало Сапроненко, похожее на радость, но он знал: это не радость и не благодарность — другое.

Михаил Борисович пристально следил за ним.

— Прикажете отсчитать?

— Ох… — промычал Сапроненко.

— Согласны? Ну и хорошо. Теперь вот что: и в ваших, и в моих интересах, чтобы о наших делах…

— Да понятно! — махнул он рукой, хотя и не мог бы объяснить, почему должен молчать об этом разговоре.

— Одну минутку, — Михаил Борисович вышел и, вернувшись в кухню, быстро перетасовал и отсчитал засаленные десятки. Их розовело много, ужасно много.

— Может, хотите крупнее?

— А, ладно1 — Сапроненко покраснел, щеки зудели, будто натерли их толченым стеклом, схватил пачку и начал запихивать во внутренний карман пиджака, день не лезли, две десятки скользнули и улетели на пол.

Михаил Борисович смотрел па него печально.

— Да вы проверьте, проверьте… И не сорите деньгами…

— Чего считать… — Сапроненко поднял десятки с пола. На одной из них, истертой и порыжевший от тысяч касаний кошельков, пальцев, карманов, синела густая, расплывшаяся чернильная цифра «сто». Где-то жили люди — не тужили, этой красненькой подбили тысчонку.

— Не деловой вы человек, — заметил Михаил Борисович. — Ну да что с вас взять. Ничего, научитесь. Научитесь, если будете умным человеком. Итак. Время от времена я буду вас находить, и вы будете приносить то, что будет готово. Как часто сие будет случаться — не знаю. Может, раз в месяц-другой, возможно, и гораздо реже. Так или иначе, за каждую работу — вне зависимости от размера и сюжета — я буду платить вам от ста пятидесяти до двухсот рублей. Если сочтете, что какая-нибудь работа стоит больше, можете не приносить и делайте с ней что Бог на душу положит.

— Ничего не понимаю. Подождите… А если то, что я принесу, вам не понравится?

— Вы заставляете меня повторяться. Мне нужно то, что будет очень… понимаете, очень нравиться вам самому. Или я неясно выразился? Других условий у меня нет. У вас есть ко мне вопросы?

Сапроненко молчал.

— Если вы на мои условия не согласны, мы можем сейчас же расторгнуть договор и будем считать, что я ничего вам не предлагал. Вы получаете назад свои три работы, возвращаете деньги, и вы меня не знаете, я вас не знаю. Второй раз ко мне не приходят.

Сапроненко смотрел в окно.

— Согласны, нет? — нетерпеливо, грубовато спросил Михаил Борисович.

Ах, слаб, слаб человек! Что тут было думать?!

Но Михаил Борисович встал и пошел проверять, как там крутится денежно-музыкальная мельница, не застревает ли что. Из-за двери туго ударило звоном и стуком:

За вор-рот-та приходиль,

Парень дьевку польюбиль…

Вернулся он с большой, сплошь пластмассовой кассетой в руке — синяя цветная полоска развевалась и трепетала.

— Я… пойду, — сказал Сапроненко и поднялся.

— Бог помощь, — сухо ответил Михаил Борисович.

Дверь за спиной Сапроненко захлопнулась.

И снова обдало запахом старой сырости, жареным луком, сывороточным духом облезлой штукатурки. Он начал спускаться по каменной ступенчатой спирали и вдруг, взглянув вверх и увидев то разбитое высокое полукруглое окно, понял, что рисовать его не будет… что это сделалось не нужно. И не потому, что он боялся этого дома, и не потому, что картину с этим холодным ветром меж лестничных пространств можно было бы продать дороже, чем за две сотни. Почему-то это стало неинтересно, будто оторвалась и отпала внутри некая хрупкая, горячая деталька души.

На почте к окошечку номер пять тянулась длинная очередь, и, только простояв с полчаса, он, как в полусне, испортив подряд три бланка, отправил Гальке, не приписав ни слова, телеграфом сто рублей.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Сапроненко шагал враскачку по Арбату, сунув руки в карманы старой нейлоновой куртки. У одной витрины он задержался, постоял, строго глядя на щуплых, обернутых прозрачными шелками красавиц; расставив свечечки ног, разведя ручки, они изумленно смотрели через дорогу поверх машин, катящих к Смоленской, на зоомагазин, у которого бродили барыги, спецы по дафнии и мотылю.

За стеклом витрины сидела продавщица и быстро перебрасывала пудреницы, коробочки с духами, ценники. Она заметила его, ее накрашенные губы быстро задвигались, и серым льдом обтянуло сузившиеся глаза. Сапроненко не услышал за толстым стеклом, но понял: «Мотай, давай! Проходи! Чего не видел?!»

Он опустил ресницы, вытащил из кармана обтрепанную пачку «Примы», закурил, обжигая ладони, и пошел дальше. Ноги несли куда-то, внутри все как бы остановилось.

Мимо проплыли рекламные щиты кинотеатра «Наука в знание».

Он вернулся и прочитал всё, что было написано на них, даже время сеансов.

Пойти, что ли, приобщиться за гривенник?

Может, тут и есть спасение на час от этого недоуменного оцепенения в занятой своими делами арбатской толпе?

По экрану ползли и плыли галоши, галоши… черные, блестящие, тупорылые галоши модели какого-нибудь двадцать седьмого года, и, как ни кинь, в них был, во всяком случае, ясный и понятный толк, простая польза, очевидная сегодняшняя необходимость хоть кому-то.

«Впрочем, о чем это я? — вернул он себя в реальность темного кинозала. — Мысли эти уже оттуда, из прошлого, с ними — всё. Сегодня жизнь дала поворот, отныне — всё иначе».

Но как только подумалось так, оцепенение еще сильнее сжало его, затянуло в свои тугие ремни, и он отвернулся от экрана, пробежал глазами по красным огонькам запасных выходов, метнул взгляд назад, к окошечку механиков, из которого вместе с голубым дымно-пыльным лучом и стрекотом проектора вылетала явственная матерщина.

Привыкнув. к темноте, приглядевшись, он понял, что зал почти пуст — несколько пенсионерок да он сидели тут. Сапроненко развалился в кресле, с удивлением разглядывая себя в этом зале, разглядывая отстраненно и с насмешкой.

Потом вдруг увидел жука.

…Жук полз к свету, карабкался в узкой световой полоске, его тянуло к огню, и, сколько ни обманывали его умные кандидаты биологических наук в накрахмаленных белых халатах, сколько ни сбивали с панталыку, включая лампочку то сзади, то сбоку, жук лишь на мгновенье замирал, крутился на месте, выпрастывая и пряча волосатые лапки, и снова шустро бежал на свет.

«Сила! — впился глазами в экран Сапроненко. — Ай да молодчина, таракашка!»

44
{"b":"129876","o":1}