— Спокойно, мамуля! Клевый репортажик отгрохаем! — проскрипел луженым горлом и хлестнул по синим спинам бичом фотовспышки. И еще, и еще!
— Леха, — заревели летчики, — к тебе из газеты! Держи расчесочку!
Наташа отважно врезалась вслед за Ромкой в синюю колышущуюся стену.
— Цветочки тебе! — крикнул через головы маленький морщинистый летчик, — Ну, держись, Гузик, будешь интервью давать. Да пропустите вы девушку, черти!
И тут она увидела Лешку.
Он сидел, широко расставив толстые, сильные ноги, опершись мускулистой рукой о коленку, опустив темную курчавую голову. Еще не видя его лица, Наташа привычным движением включила «Репортер», вытянула микрофон на штыре и сказала чужим бархатным радиоголосом:
— Дорогой Алексей Петрович! Мне хочется от имени Центрального телевидения и всех наших зрителей — пассажиров ваших серебристых кораблей…
Он неторопливо поднял лицо от пола и взглянул на нее из-под пушистых, как две гусеницы, бровей.
Белки его глаз были темно-красными от налившейся крови. В этих глазах было столько снисходительной, усталой иронии, что она сразу запнулась, сбилась на полуслове, вытянув перед собой дохленькие хризантемы.
Таким его и заснял на пленку Ромка: чуть улыбающимся, глядящим исподлобья.
Потом, когда очерк о Гузике почему-то застрял на «Эстафете», она отнесла его «Новостям», но и «Новости» не спешили пускать его в эфир даже информашкой. Наташа дивилась, ругалась, в конце концов плюнула, забрала и напечатала в «Вечерке». Они поставили на полосу ту самую фотографию. Правда, фото отдали спецам-ретушерам, они выбелили глаза, и Гузик получился непохожим. Но у нее осталось не «исправленное» фото с черными белками — оно лежало в ящике стола. И каждый раз, выдвигая ящик, Наташе хотелось реветь от стыда. Примчались, и чего, спрашивается, примчались?! Стали лезть с этими идиотскими вопросами, слепить вспышкой… Черт возьми! Он хотел просто побыть со своими. Слишком близко от него прошла смерть.
И свою и смерть двухсот десяти других людей он отогнал сам, своими руками. И оттого, что вот он здесь — большой, веселый, хоть и с кровавыми белками, но живой, не кусок обгорелого мяса, — счастливы были его друзья, и никого им не надо было, ничьих посторонних глаз.
А она, спустя всего два часа после аварийной посадки Гузика — этого адского циркового трюка, — тянула, как умела, как учили ее на факультете, свою «золотую жилу». «Алексей Петрович… Алексей Петрович…» Ух, позерка несчастная! Какой же она была назойливой дурой…
Очерк повис в воздухе. И хоть было ясно — плевать Гузик хотел на все очерки и репортажи, — ей впервые захотелось как-то оправдаться за задержку материала, дать знать, что она не трепачка, а «серьезный, ответственный товарищ».
Она решила позвонить в аэропорт и сказать Гузику, будто ей что-то неясно, непонятно: из-за этого, мол, и нет передачи на экране. После долгих нудных выяснений — «что?», «кого?», «откуда?» — ей дали телефон штаба летного отряда.
— Гузика? — прохрипела трубка. — Сейчас поглядим… так, так… Он в рейсе, будет седьмого.
И через два дня без всяких диктофонов-микрофонов она приехала в Домодедово.
Это был один из дней, когда Наташа чувствовала себя красивой, когда радовали взгляды прохожих и хотелось идти и идти, откинув голову, чтоб ветер трепал рыжие волосы, легко ступать, будто скользя над землей. И оттого, что она была «в форме», Наташа ничего не обдумывала, не прикидывала заранее, не искала слов. В «красивые» дни у нее всегда все ладилось.
Они прибыли точно по расписанию. Белый самолет долго бежал по полю, скрывался и возникал в просветах между соснами, потом с приглушенным свистом выехал из-за каких-то унылых серых зданий. Подкатили и причалили трапы и вскоре из него стали выбираться крохотные человечки.
Летчики спустились последними, они шли в расстегнутых, распахнутых плащах, помахивали портфелями, с веселой хищностью посматривая по сторонам.
Она шагнула навстречу.
Гузик приостановился, наморщил лоб, вспомнил…
Потом, когда у них завертелось, Наташа часто показывала ему, какую гнусную рожу он состроил, увидев ее. И правда: он раскрыл с перепугу рот, глянул туда-сюда, будто собираясь смыться. Смыться было некуда, он мрачно сощурился:
— Только, чур, пресса, никаких вопросов!
Но летчики вдруг подхватили ее под руки и потащили с собой. И хоть видела она их только во второй раз, ей показалось, будто знает их всех давно.
Оглянуться не успела — неведомо как набились в синий «Москвич». Гузик тронул машину, и тут-то Наташа в первый раз узнала, каково с ним ездить.
— Не боитесь? А то… некоторые, — не без ехидства кивнул на заднее сиденье, — поначалу дрейфили.
— Нет-нет! Я обожаю скорость.
— Вот это я понимаю! Вот это девушка!
Рядом с ним Наташа вдруг увидела себя не той деловой, умеющей нравиться, умеющей вставить свое веское слово женщиной, какой она хотела себя видеть.
Она была маленькой и глупой рядом с ним. Ни черта не смыслящей в жизни. И это не было унизительно. Ведь она бегала в четвертый класс и решала задачки про пешеходов, когда он уже управлял самолетом.
— Куда вы меня везете?
— Командира пропивать, — сказал инженер.
— Это как?
— Хватит! — рявкнул Гузик и тормознул так, что всех швырнуло вперед. — Мотя, я отрежу тебе язык. Как поняли? Приём!
Через час они уже сидели впятером за белым столиком ресторана, пили за Лешку, за указ о его награждении орденом Красного Знамени, И хоть выпито было совсем немного, у нее плыло перед глазами. Минутами Наташа спрашивала себя: «Это я?», «Почему я здесь?», «Что со мной?», «Отчего мне так удивительно хорошо?»
О чем они говорили тогда весь вечер? Она забыла. Но помнит: там, в ресторане, она, кажется, впервые за несколько лет забыла о своей профессии. Не переспрашивала. Не мотала на ус их словечки. Не «входила в материал». Не «врастала». Она сразу стала своей в этой компании. И только там с пятью летчиками поняла вдруг, как устала от своей работы с ее неизбежным гнетом умных разговоров, бесконечных споров, в которых так редко рождалась истина, от цепкого профессионализма, разведенного на пижонстве. Конечно, в Центре было много настоящих умниц, светлых голов и великих трудяг, но они почему-то всегда оставались в тени, помалкивали, не били себя в грудь. Наташа чувствовала: и эти из той же породы людей, что восхищали ее, из того негромкого братства знающих цену опасности и тревоге, верному слову и редким минутам радости, когда все на полную катушку. И хоть Гузик был именинником, о «чэпэ» не говорили. И вообще о делах летных. Видно, не принято было при «рожденных ползать».
Только когда налили по первой, все встали. «За тех, кто в воздухе», — сказал Прохоров, второй пилот.
Больше она не запомнила, кроме этого тоста, ни слова. Но одно врезалось в память — ее ощущение прибытия к какой-то долгожданной станции жизни.
Лешка усмешливо и мило, как за маленькой, ухаживал за ней, подкладывал на тарелку то одно, то другое, щелкал зажигалкой, улыбаясь, смотрел исподлобья и чуть подмигивал, едва заметно.
Из ресторана выходили ночью. Прошел дождь, и асфальт отражал огни. Гузик хотел сесть за руль, но Прохоров забрал ключ.
— Нет уж, — сказал Крымов. — Спасибо. Принял ты, конечно, с гулькин нос, но мы знаем, чем дело пахнет. Уж помрем как мужчины.
Летчики начали прощаться. И в том, как они добродушно мяли ее руку в своих лапищах, она увидела их преданную любовь к командиру.
И вдруг, как-то странно и неожиданно они остались вдвоем на ночной улице.
— Н-да… — почесал Лешка затылок под фуражкой и улыбнулся. — И на метро мы опоздали, «Москвич» арестован, такси не предвидится. Куда прикажете сопровождать?
— Медведково, — засмеялась Наташа. — Медведково.
— K утру как раз прибудем, — присвистнул Гузик. — А то ко мне? Через час дошагаем…
Она сразу протрезвела. Так. Знакомые заходы. И ты, Брут. Что ж. Сама виновата…
Он стоял, сунув руки в карманы, и даже в темноте Наташа разглядела его понимающую усмешку.