— Михаил Борисович, — заискивающе-подобострастно начал он. — Пришел. Ну да, художник. Так все остается в силе? Что? Он согласен? Согласен, согласен! — И, обернувшись к Сапроненко, мельком, как бы не нуждаясь в ответе, спросил: — Вы согласны?
— Чего?
— Он согласен! — решительно заключил хозяин.
Сапроненко смотрел, не понимая.
— У вас память хорошая? Запоминайте адрес, — улыбнулся Сергей Семенович.
Сапроненко почувствовал, как на него наваливается усталость. Опять надо было куда-то тащиться, ждать…
Но он повторил несколько раз про себя новый адрес в районе Арбата, вышел эа Сергеем Семеновичем в прихожую, оделся.
Джерри стояла у дверей, и в ее диких глазах полыхала горячая досада: «Неужели выпускать этого?»
Но она пропустила его к двери, подрагивая сильным хвостом и негромко рокоча горлом, вздыбливая и опуская шерсть загривка, и, когда дверь захлопнулась, Сапроненко вздохнул с облегчением: «Хоть псина не сожрала — и то хорошо».
До Михаила Борисовича он добрался за полчаса, поискал, побродив в проходных дворах, и наконец нашел нужный дом — весь в серых каменных завитках с битыми мордами то ли львов, то ли бородатых греков.
На лестнице в парадном пахло старой Москвой, кислой древней штукатуркой. Темно было, призрачно и гулко, и только в вышине, там, где сходились все выщербленные спирали лестницы, из полукруга окна с разбитыми цветными стеклами с завыванием пело-тянуло ветром.
Дом был красив, мрачен, со своей судьбой: здесь можно было порисовать, найти, поймать эту мелодию холодного пения ветра, ради этого одного все обретало смысл.
За дверью играла музыка. Сапроненко постоял, послушал — казалось, там звучал целый оркестр. Но вот в последний раз взметнулась ввысь звонкая мощь труб, рассыпался грохот барабанов, и наступила тишина.
Сапроненко нажал на кнопку.
Щелкнул замок.
Перед ним стоял невысокий старый человек.
— Проходите, — сухо сказал он и пошел в комнату.
Сапроненко подождал — не выбежит ли собачка вроде Джерри, но собака не выбежала, и он шагнул к вешалке.
В прихожей было пустовато. Висел календарь семилетней давности, но — чему он удивился больше всего — здесь совсем не пахло жильем: ни едой, ни мебельным деревом, ни духами, ни нафталином, ни лекарствами.
Он скинул куртку, потолкался в дверном проеме.
— Идите сюда! — так же негромко, твердо и властно сказал Михаил Борисович.
Сапроненко шмыгнул. носом — вышло неожиданно громко, он покраснел и вошел.
В большой комнате тоже было пустовато, стены стояли голо — ни одной картинки, ни одной фотографии не висело на серых обоях. Вплотную к стене прижался длинный письменный стол, и на нем, выставленные, как в магазине, красовались четыре больших серо-черных заграничных магнитофона, всюду — и на грубом шкафу, и на стульях — лежали коробки и магнитофонные кассеты с размотавшимися яркими разноцветными хвостиками. Магнитофоны беззвучно работали, гнали пленку, вращались кассеты, мигали светящиеся зеленые полоски индикаторов. В углах солидно шипели большие серые стереоколонки.
Михаил Борисович нацепил наушники и, подойдя к магнитофонам, принялся священнодействовать, подкручивай блестящие ручки. Щелкнул клавишей, остановил движение пленки и обернулся:
— А может быть, Арти Шо? — Он переставил пленки, нажал кнопку — и воздух вздрогнул, колыхнулся в сочном, густом, волшебно-чистом звуке большого джаза — дружно и сильно трубили в колонке справа, звенел и тарахтел ударник, а слева, срывая голубые ледяные капли с ветвей, наигрывал в ритм рояль.
— Мне б Нэт Кинг Колла… — раздалось застенчиво сзади.
Сапроненко оглянулся на голос и понял, что слова Михаила Борисовича о загадочных артишоках предназначались не ему: их, оказывается, было трое: не замеченный сразу, теперь от стены отделился невысокий мужичонка в кургузом темном пиджаке:
— И Рэя Конниффа… побольше… такое, знаете… чтоб подушевней…
— Сделаем, — строго сказал Михаил Борисович. — Все сделаем. Как договаривались — на девятнадцать… А на девятку, голубчик, пусть мальчики пишут. Да записать-то не хитрость. Давайте лучше решать, как с нашим делом. — Он остановил музыку.
— Не знаю, — засомневался мужичок. — Прям и не знаю.
— Думайте. Такую машину днем с огнем не найдете. Уйдет, точно! Завтра уже не будет.
— Да это уж… — сокрушенно покачал головой тот, видимо, так же, как и Сапроненко, подавленный этим неправдоподобным блестящим звуком. — А как… насчет гарантии?
— Гарантия — фирма, — внушительно сказал Михаил Борисович. — Раз музыку любите, так, скажу прямо, аппарат на всю жизнь. Отдаю только потому, что деньги нужны. Вы не возьмете — вот товарищ возьмет, — и он кивнул на обомлевшего Сапроненко. — С закрытыми глазами возьмет. Но отдаю вам. Вы первый пришли.
Мужичонка загрустил несказанно и заходил по комнате. А Михаил Борисович вдруг быстро плутовато подмигнул Сапроненко.
Мужичок, яростно скребя лобастую голову — стрижечка «полубокс», — хотел приостановиться, но ноги захороводили его на новый круг. Потом он сморщился, как перед прыжком с вышки, и быстро сказал:
— Значь-так: две двести.
— Родной мой! — Михаил Борисович недоуменно поднял седые брови. — Вдумайтесь, что вы говорите?! Вот человек — сейчас кладет два семь и уносит!
Мужичок злобно-затравленно глянул на Сапроненко и сделал еще кружок по комнате.
— Но я человек слова, — продолжил Михаил Борисович. — Два дня для вас держал. И потом вы лучше меня знаете, за сколько оторвут его у вас в вашем Омске.
— Да уж… — механически мотнул стриженой головой омский житель.
— Два семь — и по рукам, — подбодрил Михаил Борисович.
Человек закручинился еще пуще.
— Смотрите вы, — Михаил Борисович широким жестом пригласил к столу Сапроненко.
Тот хотел уже отрубить что-нибудь, но не успел и лишь тупо смотрел, как вытащен был из картонной коробки и установлен рядом с другими еще один, видно. только с завода, сверкающий черным лаком и хромированными английскими надписями большущий плоский магнитофон.
— Слушайте! — промычал Сапроненко.
— Три такта. Три такта, и вы больше ничего другого не захотите слушать. «Акаи»! Стеклоферрит! В целлофанчике… — Михаил Борисович ткнул пальцем по одной из ощеренных, как черные зубы, клавиш. Лента побежала, закрутились кассеты с алыми наклейками — возникла и заструилась музыка, заполнила комнату, потом оборвалась, забренчала совершенно живым, прозрачным звуком гитара, зазвякал, зачастил веселый бубен, и словно впрыгнул в комнату удалой заграничный эмигрантский молодец в косоворотке и закричал, забился в «Цыганочке», затопал сапогами, загикал, защелкал каблуками и вдруг, скинув, как тяжелую шубу, пляску, затянул густейшим басом, будто пел не грудью, а всем необъятным своим пьяным нутром:
Зачьем било встречьяттыца?
Зачьем било вльюбльятыца?
Эх… и не сытоило дженьитыца…
— А-а! — закричал омич с деньгой. — Гори она! Чай, русские! Беру! Зверь, зверь! Давай, Михал Борисыч, чего там в комплект к нему… Однова живем!
— Вот и молодец, Николай Егорович, — поощрительно улыбнулся Михаил Борисович. — Вот это по-нашему. Чего там за карман держаться! «Акаи» есть «Акаи».
Магнитофон со всем его имуществом упаковали, завязали, предварительно обернув коробку старыми газетами.
— Ух, зараза… — еле оторвал от пола покупку счастливый Николай Егоровнч — красный, потный, как пьяный. Не прощаясь, не взглянув на Сапроненко, он потащил магнитофон к выходу.
— А относительно записей не беспокойтесь, — говорил Михаил Борисович. — Все, о чем мы условились, сделаю к вашему следующему визиту. Качество студийное и по-божески.
Дверь в прихожую затворилась, наступила тишина, и Сапроненко почудился шелест бумажек.
— Считайте, — донеслось из-за двери, и опять сделалось неправдоподобно тихо.
— Все? — спросил омич. — Порядок?
— Порядок, — приглушенно ответил Михаил Борисович. — Обмойте обязательно.
— Да уж…