«Про это хоть не надо, — подумал Марков. — Говори уж скорей всё, за чем приехал, и мотай с Богом. Я тебя успокою, поедешь счастливый, обо мне и думать забудешь. Спрашивай, что ли, дипломат!»
— Так что вы не огорчайтесь. Вот у нас на фронте, уж какие случая помню! Рассказал бы кто — не поверил бы. Сам видел…
— Знаете… — Марков потер подбородок. — Не надо меня утешать только, ладно? Спасибо.
— Я уже старик, — негромко проговорил Митрофанов, — видел много всякого. Зря утешать — самое последнее дело. Нехорошо это.
— Вот и не надо. — Марков повернулся к своему гостю. — Не надо, правда.
Николай Андреевич хотел что-то ответить, но тут в бокс заглянул медбрат ночной смены Вася, толстогубый, очень серьезный парень в минусовых очках, за которыми его выпуклые светлые глаза казались совсем крохотными.
— Здравствуйте, — сказал он и добавил начальственно: — Давай лечиться, Марков! Закатывай штанины, снимай носки!
— Это ещё зачем? — Марков поднялся.
— Назначили твои лечащие ножные ванны. Может, рассосется…
Марков застеснялся было Митрофанова, но тот замахал руками.
— Бросьте, бросьте, чего там!
Вася вернулся с большим серебристым тазом и зеленым чайником, клокотавшим кипятком. Зазвенела струя воды по металлу, таз запел, как колокол. Вася всыпал в клубящуюся паром воду сухую горчицу, и сразу запахло, как а хорошей шашлычной.
— Давай опускай ноги! — приказал он. — Хотя — стой! Подожди, не обварись, смотри! Перегрел я воду. Ждать теперь, пока остынет, а мне сейчас по палатам таблетки раздавать, да еще троих на операции готовить…
— А вы ступайте, не беспокойтесь — сказал Митрофанов. — Мы сами тут…
— Отлично! — обрадовался Вася. — Дело нехитрое! Подливайте воду, когда будет остывать, горчицы подсыпайте.
Марков сидел, нахохлившись, свесив над полом мускулистые розовые ноги.
«Вот тебе… и чудеса науки — кипяток да горчица, — подумал Митрофанов.
Он наклонился, попробовал воду.
— Нет, еще рано. Свариться можно.
Марков сидел беспомощный, выключенный из окружающего, теребя в руках носки. В темноте, с голыми босыми ногами, боясь обжечься, что-нибудь не так сделать при чужом человеке, он утратил вдруг ощущение пространства; ему было тяжело, неловко и до стона больно чувствовать одновременно железо массивных тренированных мышц и вот эту невозможность делать самые простые вещи без посторонней помощи.
— Да положите вы их! — Митрофанов забрал у него носки. — Вот мы их сейчас на батарейку пока… Ну, давайте, что ли, осторожненько… Опускайте, опускайте ноги… не бойтесь… левей, левей становьте…
— Ого! — вскрикнул Марков и выдернул из воды ноги. Борт таза был еще горячей, чем вода. Он неловко зацепил его. — Ах ч-черт!..
Таз с шумом опрокинулся, и вода разлилась по полу.
— Вот ведь… — Ему хотелось плакать. „Черт, лучше сдохнуть, чем так!..“ — Ну и растяпа же я… Много там пролилось? Весь пол, наверно…
— Набедокурили мы с тобой, — тихонько засмеялся Николай Андреевич. — Чего ты перепугался?.. С кем не бывает… Чудак… Красный аж стал… Подумаешь… — Он похлопал Маркова по плечу. — Этот паренек нам с тобой на орехи задаст… Погоди-ка, надо тряпку взять.
— Ой, да что вы… — замотал головой Марков. — Не надо, честное слово, высохнет, не надо…
— Погоди, погоди!.. — Митрофанов смотрел на лужу, растекающуюся по линолеуму. — Раз нашкодили, надо самим убирать… Ноги-то подбери, простынку замочишь…
— Ой, не надо, не надо, пожалуйста, — плачущим голосом сказал Марков.
— Это потому что беспорядок, — как бы на слыша его, заметил старый пожарник, — раз люди ноги парят, так надо сделать, чтоб удобно было — правильно? Разве такие тазы нужны? Надо, чтоб дно плоское, широкое, наподобие шаечки, тогда никуда не перевернется, а так-то, конечно… тут и здоровый…
Марков сидел на своей кровати и тупо слушал пыхтение Митрофанова, который собирал на тряпку воду, разгибался с кряхтением, шлепал к раковине, выжимал журчащую струйку и снова склонялся к полу.
„Стара-ается, — неприязненно думал Марков, — из кожи вон… Всё ради одного… Нет, насколько приятней жить, не зная, что движет людьми!..“
— Ничего… — бормотал Митрофанов, — сейчас мы ее подотрем… Это нам на пользу… Гимнастика…
— Да кончайте вы, — чувствуя, что его воротит от неловкости и отвращения, просил Марков. — Санитарку позовем…
— А зачем нам санитарка? — посмеивался, тяжело дыша, Митрофанов. — Вот уж и всё почти, вот и немножко осталось… Ладно уж, лежи… — Наконец он выжал последнюю воду в раковину, затер капли на сером линолеуме. — Протирают хоть пол-то? У меня б в больнице пол почище был… А с другой стороны взять — сколько у санитарки хлопот… Суматоха — не то слово. Ну… давай, только чтоб больше не проливать. — Николай Андреевич попробовал рукой лоснящийся зеленой эмалью чайник. — Водичка-то теперь в самый раз… Опускай, я держу, опускай, не бойся.
Марков сидел, боясь шевельнуться. Жгло огнем ступни, каждый палец, щиколотки.
— Задаст тебе супруга: пропах ты горчицей на веки вечные! Как жена-то, ходит?
— Ходит, — кивнул Марков.
„Ходит!“ — усмехнулся про себя Митрофанов. — Больно нужен ты ей такой! После войны всяко бывало. Некоторые жены… Да что там, известное дело; со здоровым да складным веселей, небось, чем с обрубком безногим или с глухарем контуженным… Хватало стерв… „Ходит!“
— Она у меня хорошая, — сказал Марков, и Митрофанов не разобрал, то ли себе он это, то ли ему.
„Хорошая“… — Николай Андреевич хрипло вздохнул и снова взялся за ручку чайника. — А чего ей плохой быть? Зарплатку ты ей носил аккуратно… не маленькую зарплатку — физик… Не пил, не гулял… по тебе, милый друг, в момент видать, что ты за птица. „Хорошая“… Бросит тебя твоя „хорошая“ и как звали забудет. Коли такая, как Сашке моему, старшему, попалась, — бросит, и думать нечего. Станет такая со слепым валандаться…»
— Мамаше твоей переживание-то какое, — сказал он вслух, — не приведи бог.
— У меня нет матери, — тихо проговорил Марков. — Я и не помню ее.
Митрофанов даже привстал со стула. «Вон как круто с парнем судьба обошлась… Богато дать грозилась, а последнее отнимает… Жена? Да какие они теперь, жены?! Матери нет — вот это горе».
Марков сидел перед ним на кровати, тяжело пролазив своим большим, мощным телом пружинную сетку. Широкие плечи расслабленно опустились. Прикрыв мутный, сильно косящий единственный глаз, он неподвижчо замер.
«Что тут скажешь? — думал Митрофанов. — А ничего. Всегда так: раз хороший человек, не хлюст, на него и сыплется. И этот — до всего сам дошел, безотцовщина, голь — а со шпаной, с шушерой всякой не связался, ученым стал… Не было папы с мамой, чтоб в институты пропихивать да учителей на дом возить… Сам пёр. Добился — и на тебе! Что за подлость собачья!»
Многому научила Митрофанова опасная работа.
Но главное. что понял он для себя за прошедшие нелегкие годы, — это как отличать одного человека от другого. Мало волновало его — шибко умный перед ним или не так чтоб очень, скромный или много о себе понимает. Главное было в другом: можно ли положиться на человека. Чтобы понять эту, может, и не такую уж хитрую вещь, надо было пройти целую войну, поработать год на разминировании в Донбассе, тушить десятки пожаров бок о бок с товарищами по подразделению. Он понял — на Маркова можно положиться. Сколько страшных увечий довелось ему видеть: раздавленные рухнувшими перекрытиями грудные клетки, срезанные осколками черепа, обугленные, с поджатыми к животу коленками, черные трупы. Он привык к виду смерти и ран, но то ли оттого, что война была давно, оттого ли, что много годов уж не был на больших пожарах… может, еще почему… но уж больно сильно ударило по нему всё в красных лоснящихся пятнах ожогов и зарубках шрамов лицо Маркова. Старый, наверно, стал… Поизмотался. Опять же — нервишки.
Он всё смотрел в лицо, столь похожее на многие, многие лица, виденные на фронтах, в госпиталях, и как-то все не мог уразуметь — как же это получилось в мирное время такое боевое, военное на вид ранение?