Барон и аббат зажгли свои фонари и вместе с м-ль де Перси проводили м-ль Эме до монастыря, где сестры-бернардинки из уважения к подобной пансионерке разрешали ей возвращаться как угодно поздно. Аббат, его сестра и барон все еще, хоть в разной степени, пребывали под впечатлением, произведенным на них историей одного из героев их юности, но впечатление это несомненно было менее глубоким, нежели чувства еще одного лица, присутствовавшего при беседе и до сих пор ни словом не помянутого мною. Посвятив все внимание предмету разговора, они, равно как и автор, совершенно забыли об этом персонаже. А им был мальчик, при ком, поглощенные своей историей, они не поостереглись говорить с полной откровенностью, и он спокойно сидел на табурете около камина, к мрамору которого прильнул преждевременно задумчивой головой. Ему было лет тринадцать — возраст, когда в доме, где вас любят, вам не велят идти спать при условии, конечно, что вы держитесь паинькой. В тот вечер он — вероятно, случайно — так и держался в этой старой гостиной, разглядывая и запечатлевая в своей юной памяти фигуры, редкие уже в то время и начисто исчезнувшие сегодня: его рано заинтересовали люди, в которых так характерно смешивались простоватость, комедийность, даже бурлеск с высокими и великими чувствами. Так вот, если названная личность привлечет к себе ваш интерес, это будет большим счастьем для нашей истории: без мальчика она рисковала бы оказаться похороненной под пеплом камина барышень де Туфделис, род которых пресекся, а в доме на площади Кармелитов, перешедшем к их кузинам де Турвиль, живут англичанки, которые проездом останавливаются в Валони, и больше никто в мире уже не рассказал бы нашу историю до конца, поскольку, как вы сами убедились, она еще не кончена. М-ль де Перси не завершила ее и не могла завершить. Она остановилась на том румянце, на который аббат одним словечком пролил свет, возмутивший его сестру. М-ль де Перси верила Эме, а убеждения этой сильной души не были подвержены колебаниям. Эме де Спенс сохранила свою тайну, а м-ль де Перси — уважение к Эме. Она умерла, считая свою подругу девственницей-вдовой, — как она ее называла, — достойной войти в рай с двумя пальмами в руках,[385] символами двух принесенных ею жертв. Аббат с тактичностью человека большого ума ни намеком, ни впрямую не коснулся шевалье Детуша в разговорах с м-ль Эме, которая, потеряв сначала м-ль де Перси, а затем обеих Туфделис, затворилась в монастыре и больше не вышла оттуда, хотя и не постриглась.
Мальчик, о котором я упомянул, вырос, но жизнь, исполненная страстей, неистовых увлечений, а затем отвратительных разочарований, так и не сумела заставить его позабыть это впечатление детства, эту историю, составленную, как тирс, из двух переплетенных между собой рассказов: одного—столь гордого, Другого — столь печального. У обоих, как у всего на земле, что прекрасно своей недосказанностью, не было развязки. Что стало с шевалье Детушем? Наутро, когда барон де Фьердра рассчитывал подробнее разузнать о нем, выяснить ничего не удалось. Никто в Валони слыхом не слыхивал о Детуше, но ведь и аббат не относился к числу фантазеров, усматривающих призраки чуть ли не у себя под носом, как барышни Туфделис или Мудакель. Аббат видел Детуша. Следовательно, это было на самом деле. Следовательно, шевалье прошел через Валонь. Но только прошел… С другой стороны, какую роль сыграла в жизни прекрасной и чистой Эме де Спенс другая тайна, также связанная с Детушем? Вот два вопроса, навеки сопряженные с двумя образами, два вопроса, на которые двадцать с лишним лет спустя ответил случай, побежденный настойчивой памятью. Почем знать? Может быть, он как раз и рождается из долгих размышлений о предмете.
Действительно, случай[386] открыл мне, что человек, о котором я никогда не переставал думать и об участи которого постоянно наводил справки, жив и что мой великий аббат де Перси не ошибся, когда, увидев его, принял за сумасшедшего. После Валони, которую он, как король Лир, пересек в дождь и в бурю, когда, возвращаясь из Англии, удрал от тех, кто сопровождал его в родные края, Детуш попал в одну семью, которую перепугал своим буйным помешательством. Обманутое честолюбие, непризнанные заслуги, жестокость судьбы, которая подчас больше всего бьет нас самыми дорогими для нас руками, — все это превратило человека, холодного, как Клеверхауз,[387] в буйно помешанного, но, вызнав все это, я дал себе слово воочию увидеть самого человека, которого одна познакомившаяся со мной женщина описала мне с такой наглядностью, какой позавидовал бы поэт. Состояние, в котором я ожидал найти былого героя — смерть заживо и гниение в гнуснейшей из могил — сумасшедшем доме, — было для меня лишним основанием обречь себя на подобное зрелище: ведь так хорошо закалить сердце презрением ко всему человеческому, особенно к славе, дурманящей тех, кто вверяется ей, полагая, что она-то уж не обманет!
Наконец настал день, когда я сумел навестить шевалье Детуша и мысленно сопоставить его юный жизнелюбивый грозный облик Персея, отрубающего голову Горгоне, с обличьем старика, сломленного годами, душевным недугом, сокрушительными ударами судьбы. Нет смысла рассказывать, чего мне стоило добиться этой встречи, но она состоялась. Я застал Детуша сидящим на камне — он давно уже перестал быть буйным — в чистеньком белом квадратном дворике с декоративными аркадами. С тех пор как он сделался безобиден, его не держали больше в камере и выпускали на прогулку в этот двор, где вокруг водоема, окруженного пышными клумбами красных цветов, разгуливали павлины. Детуш смотрел на эти красные цветы глазами цвета морской сини, свободными от всякого выражения, если не считать огня, горевшего в них, но не одухотворенного мыслью и похожего на забытый костер, у которого уже никто не греется. Красота Прекрасной Елены, когда-то более небесная, чем прелесть прекрасной Эме, как уверяла м-ль де Перси, исчезла, полностью исчезла, а вот сила сохранилась. Он был еще крепок, невзирая на двадцать лет душевного недуга, который сокрушил бы менее здорового мужчину. Одет Детуш был как моряк: синяя мольтоновая[388] куртка с костяными пуговицами, джерсейский фуляр на шее, и наряд ему шел — ни дать ни взять старый матрос, застрявший на суше и скучающий на ней. Врач рассказал мне, что с годами и превращением буйных приступов в тихое помешательство умственные способности больного окончательно и неизлечимо расстроились; он воображает себя губернатором города, уверяет, что ему две тысячи лет, и я вряд ли дождусь от него хоть секунды просветления. Но я не стал ходить вокруг да около и выпалил: Значит, это вы шевалье Детуш! Он встал из-под своей аркадки, как если бы я позвал его, и, сняв лакированное кожаное кепи, явил моим глазам череп, лысый и гладкий, как бильярдный шар.
— Странно! — удивился врач. — Никогда не предполагал, что он отзовется на свое имя, — слишком уж у него большая потеря памяти.
Меня это пуще подогрело.
— Вы помните, как вас похитили из Кутанса, господин Детуш? — в упор спросил я.
Он посмотрел в пространство, словно что-то увидев в воздухе.
— Да, — несколько затрудненно отозвался он. — Кутанс… И судья, этот негодяй…[389] — добавил он без всякого усилия, — который осудил меня на смерть.
Детуш назвал его. Это имя еще носят в наших краях, и в синих глазах шевалье вспыхнул фосфорный луч непримиримой ненависти.
— А Эме де Спенс вы не забыли? — не отставал я, боясь, как бы безумие не вернулось, и отважась ударить последним воспоминанием по онемелому колокольчику изношенной памяти, который мне надо было пробудить.
Детуш вздрогнул.
— Да, ее тоже помню, — сказал он, и взор его стал осмысленным. — Эме де Спенс, спасшую мне жизнь! Прекрасную Эме!