Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Горгона сделалась трогательной, но глаза ее остались сухи. С волнением, совершенно не похожим на то, что она возбуждала в нем прежде, Трессиньи взял руку этой женщины, которую вправе был презирать, и поцеловал ее почтительно и сочувственно. Такая бездна горя и энергии возвеличила ее в его глазах. «Какая женщина! — подумал он. — Будь она не герцогиней де Сьерра-Леоне, а маркизой де Васкунселуш, она при своей пылкой и чистой любви к Эстевану явила бы миру нечто подобное несравненной и великой маркизе де Пескара.[270] Только тогда бы, — добавил он про себя, — она не показала и никто не узнал, какая в ней неисчерпаемая глубина и воля». Несмотря на скептицизм своего времени и привычку наблюдать за собой, посмеиваясь над собственными поступками, Робер де Трессиньи не нашел ничего смешного в том, что поцеловал руку этой падшей женщине, но сказать ему было больше нечего. Он попал в затруднительное положение. Бросив между ним и собой свою историю, она, как топором, перерубила связавшие их на минуту узы. Его переполняла невыразимая смесь восторга, ужаса и презрения, но он счел бы проявлением очень дурного вкуса выказывать какие-либо чувства или читать мораль подобной женщине. Он часто потешался над беспомощными и бессильными моралистами, которыми кишела та эпоха, когда под влиянием иных романов и драм[271] многие любили делать вид, будто они стараются поднять падших женщин, словно это опрокинутые горшки с цветами. При всем своем скептицизме Трессиньи обладал достаточным запасом здравого смысла и знал, что помочь при таком падении способен только священник, служитель Господа-искупителя, да к тому же понимал, что о душу подобной женщины разбились бы даже усилия священника. Он инстинктивно боялся коснуться слишком болезненных тем и потому хранил молчание, более тягостное для него, чем для нее. А она, вся во власти своих неистовых мыслей и воспоминаний, продолжала: — Мысль о том, чтобы не убить, а опозорить этого человека, для которого честь, как ее толкует свет, важнее, чем жизнь, пришла мне не сразу. Я долго искала решение. После смерти Васкунселуша, о которой, может быть, даже не знали в замке, потому что негры, убившие маркиза, вернее всего, бросили тело в какое-нибудь потайное подземелье, герцог ни разу не обратился ко мне, если не считать нескольких коротких и церемонных фраз на людях: жена Цезаря выше подозрений, и я должна была остаться для всех безупречной герцогиней д'Аркос де Сьерра-Леоне. Но наедине — ни слова, ни намека, только молчание ненависти, которая питает сама себя и не нуждается в речах. Мы с доном Кристовалем мерились силой и гордостью. Я молча давилась слезами: я ведь урожденная Турре-Кремата. Во мне жила несокрушимая скрытность моих соплеменников-итальянцев, и я старалась, чтобы все во мне, вплоть до глаз, обронзовело и герцог не сумел догадаться, что зреет под моим бронзовым лбом, где я вынашивала замысел мести. Я была совершенно непроницаема. С помощью притворства, заполнявшего каждую минуту моей жизни, я не дала своей тайне просочиться наружу и подготовилась к бегству из замка, стены которого давили на меня и в котором месть моя могла осуществиться лишь в присутствии герцога, а он быстро пресек бы ее. Я никому не доверилась. Мои дуэньи и камеристки подавно не осмелились заглянуть мне в глаза и прочесть мои мысли. Сначала я хотела уехать в Мадрид, но в Мадриде герцог был всемогущ, и по первому его знаку вокруг меня стянулась бы вся полицейская сеть. Он легко поймал бы меня, а поймав, заточил бы в in расе[272] какого-нибудь монастыря, где меня замкнули бы в четырех стенах вдали от мира, который нужен мне для мщения! Париж был надежнее. Я и предпочла Париж. Это была сцена, более удобная для того, чтобы выставить напоказ свой позор и свою месть, и поскольку мне хотелось, чтобы в один прекрасный день она сверкнула как молния, трудно было придумать место удачнее, чем этот город, вселенское эхо, центр, через который проходят люди всех наций. Я решила, что буду вести там жизнь проститутки, нисколько меня не страшившую, и смело опущусь в самый последний разряд этих погибших созданий, продающихся за гроши первому встречному хаму! До знакомства с Эстеваном, вырвавшим из моей груди Бога и заменившим его собой, я была благочестива; поэтому я часто вставала ночью и, не будя своих женщин, молилась в замковой капелле перед статуей темноликой Девы. Оттуда-то я и бежала однажды ночью, бестрепетно углубившись в ущелья сьерры. Я унесла с собой что могла из своих драгоценностей и карманных денег. Некоторое время пряталась у крестьян, доставивших меня на границу. Приехала в Париж и без колебаний приступила к мщению, которое и стало моей жизнью. Я с таким неистовством мечтала отомстить, так изголодалась по мести, что порой подумывала, не вскружить ли мне голову какому-нибудь энергичному молодому человеку, а затем направить его к герцогу с известием о моем падении, но в конце концов подавила в себе такое желание: мне ведь надо не покрыть его имя несколькими слоями нечистот, а погрести его под целой пирамидой их! Чем дольше я буду мстить, тем лучше буду отомщена.

Она смолкла. Лицо ее из мертвенно-бледного сделалось пурпурным. С висков струился пот. Голос охрип. Не пересохло ли у нее в горле от стыда?.. Она лихорадочно схватила графин, стоявший на комоде, налила себе огромный стакан воды и жадно его осушила.

— Стыд глотается с трудом, — призналась она, — но за три месяца я столько его выхлебала, что он пройдет и на этот раз.

— Значит, это тянется уже три месяца? — спросил Трессиньи, не осмеливаясь употребить точное слово, и неопределенность местоимения прозвучала особенно зловеще.

— Да, три месяца, — подтвердила она и прибавила: — Но что такое три месяца? Нужно немалое время, чтобы хорошенько прожарить то кушанье, которое я готовлю герцогу и которое будет расплатой за сердце Эстевана, что он не дал мне съесть.

Она сказала это со свирепой страстью и дикой печалью. Трессиньи даже не подозревал, что в женщине может таиться такая смесь идолопоклоннической любви и жестокости. Никто и никогда не созерцал произведение искусства с большим вниманием, чем он рассматривал стоявшую перед ним страшную и могучую ваятельницу мести. Однако он с удивлением чувствовал, что к интересу наблюдателя у него примешивается нечто странное. Убежденный в том, что он навсегда покончил с непроизвольными порывами души и что рефлексия с грозным смехом вгрызается в любые его ощущения, как возчики — я сам это наблюдал — кусают своих лошадей, чтобы заставить их подчиниться, Трессиньи видел, что атмосфера вокруг этой женщины опасна для него. Ему требовался глоток воздуха, и он подумал, что не худо было бы выйти, пусть даже только на время.

Она подумала, что он уходит. Но ей еще необходимо было показать ему кое-какие грани своего шедевра.

— А это? — бросила она, вновь обретенным презрительным жестом герцогини указывая пальцем на чашу из синего хрусталя, которую Трессиньи наполнил золотом. — Возьмите эти деньги. Почем знать? Я, быть может, богаче вас. Золото сюда не вхоже. — И с высокомерием низости, которая была ее местью, добавила: — Я ведь всего лишь пятифранковая шлюха.

Фраза была произнесена именно так, как ожидал Трессиньи. Это был последний штрих в картине духовной высоты навыворот, той адской высоты, зрелище которой она ему явила и о которой, без сомнения, не подозревала трагическая душа великого Корнеля! Отвращение, вселенное в Трессиньи последней фразой, дало ему сил уйти. Он выгреб золото из чаши и оставил там лишь сколько было назначено. «Раз ей так угодно, — сказал он себе, — я тоже надавлю на кинжал, который она вонзает в себя, и оставлю на ней лишнее пятно грязи, которой она жаждет». И он вышел в крайнем возбуждении. Канделябры по-прежнему заливали светом входную дверь, такую заурядную с виду. Взглянув на карточку, прикрепленную к ней и служившую вывеской этой лавке живой плоти, Трессиньи понял, зачем здесь установлены эти светильники. На карточке крупными буквами было написано:

вернуться

270

Имеется в виду княгиня Виттория Колонна, по мужу маркиза де Пескара (1490–1547), выдающаяся поэтесса и друг Микеланджело. Потеряв мужа, скончавшегося от ран после битвы при Павии (1525), до самой смерти осталась верна его памяти.

вернуться

271

Судя по датам написания («Дьявольские повести» — 1874, «Отверженные» — 1862), выпад направлен против В. Гюго.

вернуться

272

В мире, в покое (лат.). Здесь: монастырская келья для пожизненного заточения.

59
{"b":"128754","o":1}