Вы бывали в Савиньи? — внезапно прервав рассказ и повернувшись ко мне, спросил врач. — Да? — переспросил он, когда я кивнул. — Так вот, вам, стало быть, известно, что выбраться на прямую дорогу в В. можно, только пройдя через этот ельник и проследовав вдоль стен замка, который нужно обогнуть, словно мыс. Неожиданно из черной гущи деревьев, где я не видел ни огонька и не слышал ни звука, до моих ушей донесся шум, который я принял за удары валька — валька какой-нибудь бедной женщины, весь день проработавшей в поле и воспользовавшейся лунным светом, чтобы постирать белье на портомое или в канаве. Лишь приблизившись к замку, я разобрал, что к этому равномерному стуку примешивается другой звук, который и объяснил мне природу первого. Это было звяканье шпаг, скрещивающихся, трущихся друг о друга, ищущих одна другую. Вы знаете, как хорошо слышно в тишине и разреженном воздухе ночи, как странно отчетлив и точен становится каждый звук. Ошибки не могло быть — я слышал торопливое бряцание стали. Тут меня осенила догадка, и, выехав из ельника к побелевшему от лунного света замку, где было открыто лишь одно окно, я, восхищенный такой неизменностью вкусов и привычек, воскликнул про себя: «Гляди-ка! Вот каким образом они любят друг друга!»
Сомнений не оставалось. Серлон и Отеклер занимались в этот час фехтованием. А за удары валька я принял аппели[93] фехтующих. Открытое окно находилось в том из четырех флигелей замка, который был наиболее отдален от спальни графини. Спящий замок, белый и унылый, казался безжизненным. Если не считать этого намеренно выбранного флигеля, застекленная дверь которого выходила на балкон, выступавший из-под полуопущенных жалюзи, повсюду царили безмолвие и тьма, но сквозь эти полуопущенные и прорезанные полосками света жалюзи и слышался двойной шум — аппели и лязганье клинков. Он так отчетливо доносился до моих ушей, что я резонно — как вы увидите — заключил: фехтовальщикам стало жарко (шел июль), и они открыли балконную дверь, не поднимая жалюзи. Я остановил лошадь на опушке леска и прислушался к схватке, которая была, видимо, очень оживленной: меня интересовало состязание между двумя людьми, полюбившими и продолжавшими любить друг друга с оружием в руках; однако через некоторое время лязг клинков и притопы аппелей стихли. Жалюзи на застекленной двери балкона приподнялись и открылись до конца, и я едва успел подать лошадь назад в тень елей, чтобы не быть обнаруженным в столь светлую ночь. Серлон и Отеклер вышли и облокотились на железные перила балкона. Я превосходно различал их. Луна скрылась за леском, но свет канделябра, который я видел в комнате за спиной любовников, придавал отчетливость их двойному силуэту. Отеклер была одета, если это называется быть одетой, так же, как много раз, когда я встречался с ней на уроках фехтования, в замшевую фехтовальную куртку, выглядевшую на ней настоящим панцирем, и короткие шелковые штаны, плотно облегавшие ее мускулистые ноги. На Савиньи был примерно такой же наряд. Оба гибкие, оба сильные, они казались на обрамлявшем их светоносном фоне статуями Юности и Силы. Вы только что имели случай восхищаться в этом саду подлинной красотой обоих, которую еще не разрушили годы. Так вот, воспользуйтесь увиденным, чтобы составить себе представление о том, как великолепна была пара, представшая мне на балконе в настолько облегающей одежде, что они казались нагими. Они разговаривали, опершись на перила, но так тихо, что я не мог разобрать слов, да это было и не нужно: их позы были достаточно красноречивы. На мгновение Савиньи обвил рукой талию Отеклер, талию амазонки, созданной для того, чтобы сопротивляться мужчинам, но на сей раз не сопротивлявшейся. А так как в ту же секунду гордая Отеклер почти повисла на шее у Серлона, они вдвоем образовали ту знаменитую сладострастную скульптурную группу Кановы, которая у всех в памяти,[94] и пробыли так, уста к устам, не отрываясь, друг от друга и не переводя дыхания, ей-богу, достаточно долго, чтобы выпить, самое малое, целую бутыль поцелуев! Это тянулось в течение шестидесяти — по счету — ударов моего пульса, хотя он бился тогда, конечно, быстрей, чем теперь, а такое зрелище заставляло его биться еще быстрее.
«Ого! — сказал я себе, когда выбрался из леска, а они, не размыкая объятия, скрылись в комнате, где опустились занавеси, большие тяжелые занавеси. — Как-нибудь утром они вынуждены будут мне довериться. Им ведь придется скрывать не только свой роман».
Увидев их ласки и близость, открывшие мне все, я как врач сделал соответствующие выводы. Однако их пыл обманул мое предвидение. Вы не хуже меня знаете, что люди, которые слишком друг друга любят (циник доктор употребил иные слова), детей не делают. На следующее утро я приехал в Савиньи и нашел Отеклер, вновь превратившуюся в Элали, в амбразуре одного из окон длинного коридора, который вел в спальню ее хозяйки; перед ней на стуле высилась куча белья и разных тряпок, которые она, ночная фехтовальщица, перекраивала и подшивала! «Кто мог бы предположить такое?» — подумал я, увидев на ней белый наряд, а формы ее, представшие мне ночью как бы нагими, утопали в складках юбки, бессильных тем не менее поглотить их целиком. Я проследовал мимо, не сказав ни слова, потому что старался говорить с Отеклер как можно меньше, не желая показывать ей то, что знал и что, вероятно, просочилось бы наружу в моем голосе и взгляде. Я сознавал себя гораздо худшим актером, чем она, и боялся… Однако, когда я проходил по коридору, где Отеклер работала в свободное от прислуживания графине время, она так различала мои шаги, была так уверена в моем проявлении, что никогда не поднимала головы. Она оставалась склоненной под своим шлемом из накрахмаленного батиста или под тем нормандским чепцом, который носила в иные дни и который походил на высокий колпак Изабеллы Баварской;[95] глаза ее не отрывались от работы, а щеки ей затеняли длинные иссиня-черные локоны, штопором ниспадавшие на овал ее бледного лица, так что я мог разглядеть изгиб ее шеи, вычерченный густыми завитками, скручивавшимися так же неудержимо, как неудержимо было порождаемое ими желание. Отеклер привлекала прежде всего великолепным животным накалом. Может быть, ни одна женщина не обладала красотой такого же типа. Мужчины, в своем кругу говорящие друг другу всё, часто это замечали. В В., когда она давала уроки фехтования, они называли ее мадмуазель Исав.[96] Дьявол учит женщин понимать, что они такое, а вернее, они сами научили бы его этому, если бы представилась необходимость… Отеклер, как ни чуждо ей было кокетство, отличалась особенной манерой брать и наматывать на палец свои вьющиеся, непокорные гребню волосы, особенно густые на шее, одного завитка которых было довольно, чтобы сердце пленилось, как говорит Библия.[97] Она отлично знала, какие мысли пробуждает подобная игра. Но теперь, когда она стала горничной, я ни разу не видел, чтобы она, даже смотря на Савиньи, позволяла себе подобный жест Силы, играющей с Огнем.
Мое отступление затянулось, дорогой мой, но, согласитесь, все, что может пролить для вас свет на то, чем была Отеклер, важно для моей истории… В этот день ей пришлось побеспокоиться, подняться с места и показать свое лицо, потому что графиня позвонила и велела дать мне чернила и бумагу для рецепта, и она вошла в спальню. Вошла она со стальным наперстком на пальце, который не успела снять, тогда как иголку с ниткой воткнула в свой вызывающий бюст, где уже торчала целая масса других иголок, озаряя ее грудь своим стальным блеском. Даже сталь иголок украшала эту чертовку, которая родилась, чтобы управляться со сталью, и в средние века, наверное, носила бы панцирь. Пока я писал, она стояла передо мной, подавая мне чернильницу тем благородным и мягким движением руки, которое особенно характерно для фехтовальщиков. Кончив писать, я поднял глаза, посмотрел на Отеклер, чтобы не аффектировать равнодушие, и нашел, что у нее утомленное после ночи лицо. Внезапно вошел Савиньи. Он был еще более утомлен, чем она. Он заговорил со мной о состоянии графини, которая все не выздоравливала. Он говорил об этом как человек, который ждет не дождется ее исцеления. Тон у него был горький, язвительный, сухой, словно он и впрямь выбился из терпения. Разговаривая, он расхаживал взад и вперед. Я холодно посмотрел на него, полагая, что это уж чересчур и наполеоновский тон со мною несколько неуместен. «Но если я вылечу твою жену, — нахально подумал я, — ты уже не будешь ночи напролет заниматься фехтованием и любовью со своей пассией». Я мог бы вернуть его к забытому им чувству реальности и приличия, сунув ему под нос, если бы мне захотелось, нюхательную соль достойного ответа. Я ограничился тем, что посмотрел на него. Он становился для меня еще интересней, чем раньше: я ведь ясно понимал, что теперь он вдвое откровенней ломает комедию.