— Так ты предоставляешь мне свободу действий?..
— Конечно.
— И даже от твоего имени?
— Без сомнения.
— Что я решу — ты утвердишь?..
— Заранее… Хочешь письменно?
— Как будто я не верю твоим словам. Впрочем, теперь дело только в том, чтобы найти кормилицу для ребенка — этим пока должны ограничиться заботы о нем; все дальнейшее в будущем…
Гладких тотчас же отправился в поселок. В избе Арины он застал пять или шесть баб. Покойница лежала на столе, головой в передний угол, под образами, закрытая холстом. Слабый свет лампады боролся с тусклым светом потухавшего дня, смотревшего в окна.
Иннокентий Антипович истово перекрестился и тихо, чуть слышно, произнес:
— Несчастная Арина, пусть душа твоя утешится ранее, чем покинет землю! Я клянусь тебе, что никогда не оставлю твоего ребенка и буду любить его, как своего родного. Где же ребенок? — обратился он к бабам.
Одна из них отвечала:
— Нельзя же было его оставить здесь, я его отнесла к Фекле, которая только что отнимает от груди своего младшенького.
— Хорошо, — заметил Гладких, — жителям поселка не надо будет заботиться об этой сироте, ее берет себе в качестве приемной дочери Петр Иннокентьевич.
— Мы ранее думали, что это так случится, так как Петр Иннокентьевич был всегда добр к Арине и к Егору! Конечно, не бросит же он ребенка на горькое сиротство! Это, верно, пожелала барышня Марья Петровна, которая хотела быть у Арины крестной матерью! — затараторири бабы.
Иннокентий Антипович отправился разыскивать Феклу, жившую через несколько изб. Он знал ее, как и всех жителей поселка, и нашел ее с малюткой на руках.
Со слезами на глазах стал он рассматривать девочку.
— Уж такая она нежная да субтильная, — затараторила Фекла. — Ножки и ручки тоненькие-претоненькие! Хорошенькие, голубые глазки… Она будет белокурая — в мать… С какою жадностью она сосет грудь, видимо, норовит отъесться — войти в тельце… Что-то с ней будет, бедняжкой?
— Не хочешь ли ты оставить ее у себя? — спросил Гладких.
— В питомках?
— Да, но не навсегда, только на год, много на два…
— Я готова оставить ребенка у себя, — степенно отвечала Фекла. — Мы с мужем хотя и не богаты, и у нас у самих трое ребят, но бросить и чужого ребенка несогласны. Отказываться принять малютку — грех, я же так любила Арину, и в память о покойной готова поставить ее дочь на ноги.
— Что касается вознаграждения, то Петр Иннокентьевич не допустит, чтобы ты воспитывала малютку даром. Ты будешь ее кормилицей — это решено; но она не должна быть тебе и мужу в тягость. Ты будешь получать за нее ежемесячно по десять рублей.
— Десять рублей в месяц! — воскликнула, растерявшись от радости, Фекла. — Да ведь это в год целый капитал!
— Петр Иннокентьевич так решил.
— Значит, этот ребенок принес к нам в дом довольство…
— И слава Богу, — сказал Гладких, и вынув из кармана десятирублевку, подал ее Фекле.
— Вот за первый месяц.
В это время вошел муж Феклы, Антон Акимов. Жена передала ему в коротких словах о случившемся.
— Мы и даром взяли бы бедную сиротку, — сказал он просто. — А коли Бог фарт посылает — надо благодарить Его.
Антон перекрестился.
— Но девочку надо будет окрестить, Иннокентий Антипович, — обратилась к Гладких Фекла.
— Да, это мы сделаем завтра, после похорон ее матери.
— А как вы ее назовете?
— Не знаю… Об этом я еще подумаю.
На другой день похоронили Арину, а затем окрестили и ее дочь. Крестным отцом был Гладких, а крестною матерью — Фекла.
Девочку назвали Татьяной. Это имя дал ей Иннокентий Антипович, в честь своей покойной матери.
После крестин Гладких приказал наглухо заколотить избу Егора Никифорова. Дверь запер большим висячим замком, и ключ от него взял к себе.
Обо всем этом он, по возвращении домой, доложил подробно Петру Иннокентьевичу Толстых. Тот одобрил все его действия.
Маленькая Таня прожила у своей кормилицы до двух лет. За ее здоровьем неустанно наблюдал Иннокентий Антипович.
По достижению двух лет девочку взяли в высокий дом. К ней приставили няньку, приезжую из России, которую Гладких разыскал в К.
Прислуге дома, под страхом быть тотчас же выгнаной, было запрещено говорить девочке об Егоре Никифорове и о покойной Арине.
Таня звала Гладких «крестным», а Петра Иннокентьевича ее научили звать «папой». Старику это нравилось. Он, впрочем, ни в чем не перечил Иннокентию Антиповичу.
Уже более года он жил мучимый совестью, подавленный раскаянием, ничем не интересующийся.
Управление всеми своими делами он всецело передал в руки Гладких и не вмешивался ни во что.
Впрочем, случилось то, что предвидел Иннокентий Антипович. Толстых вскоре страстно привязался к ребенку того человека, который все еще продолжал томиться в к-ской тюрьме в ожидании суда и каторги.
Так как Толстых почти никогда не выходил из дому, то малютка была всегда у него на глазах.
Он часто брал ее на колени и лихорадочно целовал, причем каждый раз, вероятно, вспоминал об Егоре Никифорове, а, быть может, и о своей несчастной дочери.
Иннокентий Антипович за это время несколько раз посетил к-ую тюрьму и виделся с Егором Никифоровым.
Он сообщил ему о рождении дочери, но умолчал о смерти Арины. Он сказал ему только, что она все хворает, а потому и не может приехать навестить его.
— Ближний ли свет тащиться, да ее ко мне и не допустят; вы тоже, чай, серебряным али золотым ключом ко мне дверь отпираете.
Егор был покойнее прежнего. Он свыкся со своим положением и не видел, как летели месяц за месяцем. В тюрьме время, говорят, идет очень быстро.
Только в беседах с Иннокентием Антипович он вспоминал о своем деле и объяснил причину, почему он ничего не говорил и не скажет в свою защиту.
— Я дал себя арестовать, — говорил он, — я дам себя осудить только потому, вы правы, что я сам этого хочу. Мне оправдаться, доказать, что я не виновен, было бы очень легко. Стоило сказать заседателю только всю правду. Но я поклялся бедному умирающему, и, кроме того, я не хотел, чтобы осудили настоящего виновника… Я некоторое время колебался, но потом вид изрезанного трупа несчастного меня подкрепил… Я старался напомнить себе, что сделал для меня Петр Иннокентьевич, и это утвердило меня в мысли спасти его. Я, быть может, не устоял бы, если бы, когда меня пришли арестовать, Арина первая не заподозрила меня в совершении убийства… Это меня поразило, и я решился бесповоротно принять на себя вину, тогда же, во время ареста в моей избе, хотя потом, повторяю, несколько раз колебался… Теперь все кончено — я решился и пойду на каторгу, не страшна она мне… Арина, я чувствую это, до сих пор считает меня убийцей — Бог с ней… Вы говорите — она хворает, она просто постаралась забыть меня…
— Ты ошибаешься, Егор, Арина все время думает о тебе и не перестает плакать, но повторяю, она совсем больна, после родов… — утешал его Гладких.
— Бедная Арина, — переменил тон Егор. — Если бы еще она была одна, а то с ребенком, как она проживет, как сумеет поставить на ноги мою бедную девочку.
— Об этом не заботься, — заявил Иннокентий Антипович. — Твой ребенок и твоя жена ни в чем не будут нуждаться, для этого я живу на свете…
— Спасибо вам, вы успокоили меня, — произнес Егор со слезами на глазах.
Гладких тоже прослезился.
— Одно мне больно, — начал Егор Никифоров после некоторой паузы. — Когда моя дорогая девочка, которую я, быть может, никогда не увижу, но которую всю мою жизнь буду горячо любить, подрастет, ей скажут: «Твой отец сослан на каторгу». Как больно будет ей это услыхать. Не правда ли, Иннокентий Антипович, что тогда вы, вы скажете ей… ну… хоть всю правду.
— Егор, — торжественно начал Гладких, — когда она вырастет настолько, что будет в состоянии сохранить тайну, я скажу ей всю правду, клянусь тебе в этом…
— Я, быть может, не доживу до этого времени, но, по крайней мере, моя дочь при воспоминании о своем отце не будет проклинать его. Еще один вопрос… Как поживает барышня, Марья Петровна? Она, чай, совершенно убита всем тем, что произошло…