Известие об аресте и отправлении в К-скую тюрьму Егора Никифорова по обвинению его в убийстве с целью грабежа, конечно, тотчас же достигло до Иннокентия Антиповича Гладких. Оно поразило его, несмотря на то, что он почти предвидел его ранее, с того момента, когда узнал, что Толстых стрелял из ружья, принадлежавшего «мужу Арины».
Особенно смутили Гладких обнаруженные следствием подробности. Он узнал, что Егор Никифоров ночь убийства провел вне дома, что возле трупа найдены следы его сапог и что ночью видели, как он крался из избы на половинке, которую занимал покойный.
Сопоставив все это с удостоверением врача, что убитый умер не тотчас же, а был жив известное количество времени, Иннокентий Антипович пришел к роковым для своего друга и настоящего виновника смерти Ильяшевича выводам.
Для него многое стало ясно, гораздо яснее, чем все это дело представлялось земскому заседателю. Он, впрочем, и знал более этого последнего. Совершенно ясно представилось ему, что Егор Никифоров, быть может, привлеченный звуком выстрела, застал еще живым несчастного Ильяшевича, говорил с ним и по его поручению ходил к нему в избушку и взял то, что указал ему умирающий. В этой последней догадке утверждало его ранее посещение «мужем Арины» высокого дома, желание видеть Марью Петровну и явное смущение при известии о ее внезапном отъезде.
«Он приносил ей то, что взял из избушки, где жил покойный! Быть может, письма!» — соображал Иннокентий Антипович.
Возникал теперь вопрос: что говорил ему умирающий? Несомненно было одно, что Егор Никифоров знал об отношениях дочери Толстых к убитому вблизи высокого дома молодому человеку.
«Что если он расскажет об этих отношениях земскому заседателю и в оправдание свое заявит, что на эту ночь он оставил свое ружье в доме Толстых? Начнется следствие, потянут к допросу прислугу, наконец его, Гладких, и самого Петра Иннокентьевича — тогда обнаружится все, и помогут ли еще деньги, чтобы потушить дело, тем более, что теперь занимается даже на горизонте сибирского правосудия какая-то новая заря… даже этот Хмелевский, пожалуй, может заварить такую кашу, что не расхлебаешь никакой не только серебряной, но даже золотой ложкой!» — размышлял Иннокентий Антипович.
В ушах его уже раздавался звук выстрела, которым оканчивает свои расчеты с жизнью его друг и доверитель Петр Иннокентьевич Толстых. До последнего тоже достигли все подробности произведенного следствия по делу об убитом им любовнике его дочери.
— Это недоразумение, это просто на просто ошибка, которую, конечно, не замедлят исправить… Егор, конечно, будет защищаться, и следствие направится по другому, настоящему пути и, конечно, этот путь приведет сюда… Спасибо им, что они дают мне еще несколько дней жизни…
Петр Иннокентьевич подходил к окну своего кабинета, из которого видна была проселочная дорога, и подолгу простаивал около него, ожидая возвращения земского заседателя. Но тот не ехал.
«Не будет же Егор молчать, что оставил ружье здесь, и не даст сослать себя в каторгу без вины! Я, впрочем, успею письменным признанием снять с него это обвинение, а теперь… мне хочется еще пожить…»
В нем, как у всех самоубийц, которым помешали привести их умысел в исполнение, появилась особая жажда жизни. Продлить ее хотя на один миг — было его единственным желанием.
XVII
ТЫ БУДЕШЬ ЖИТЬ!
Было уже одиннадцать часов вечера, когда Гладких вернулся из поселка, где стороной от старосты узнал почти все мельчайшие подробности следствия над Егором Никифоровым и вошел в кабинет Толстых.
Петр Иннокентьевич, как зверь в клетке, продолжал ходить по комнате из угла в угол. Револьвер снова лежал на столе.
Последнее не укрылось от зоркого глаза Иннокентия Антиповича.
— Все кончено! Ложись и спи спокойно — ты спасен… — сказал он Петру Иннокентьевичу.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что все улики оказались против Егора Никифорова, его арестовали и увели сперва в волостное правление, а затем отправят в К-кую тюрьму.
— Но ведь это невозможно! — удивленно воскликнул Толстых. — Этого не может быть!
— А все-таки это так.
— Черт возьми! Кто из нас сошел с ума?
— Я думаю, что никто. Выслушай меня спокойно. Только четыре человека знают тайну прошлой ночи. Ты, твоя дочь, которая не пойдет доносить на тебя, я, который нем как могила, и Егор Никифоров.
— Егор — говоришь ты, Егор знает?
— Все.
— Иннокентий, объяснись! Что это значит?
— Ужели ты не понимаешь? Ведь знаешь же ты, что ты стрелял из его ружья, которое сегодня утром он отнес домой, не заметив, что один ствол разряжен. Полиция взяла это ружье, и пуля, которой заряжен был другой ствол, оказалась одинаковой с пулей, вынутой из трупа убитого. С этого началось серьезное подозрение, что убийца — Егор.
— О! — простонал Толстых и бессильно опустился на диван.
— Егор, конечно, догадался, что убийца ты, тем более, что у меня есть основание думать, что он говорил с твоей жертвой перед ее смертью.
— Почему же он этого не сказал заседателю?
— Вероятно, потому, что не хотел.
— А, так он не хотел?.. — повторил как бы про себя Петр Иннокентьевич и вдруг вскочил с дивана и бросился к двери, схватив со стола револьвер.
— Куда? — загородил ему дорогу Гладких.
— Не думаешь ли ты, что я позволю страдать за себя невинному человеку? — заговорил Толстых дрожащим голосом, с сверкающими глазами. — Я тотчас же верхом домчусь до заседательской квартиры, сознаюсь в преступлении, если только убийство соблазнителя дочери преступление и, подписав показания, покончу с собой… Егор будет спасен…
Иннокентий Антипович скрестил руки на груди.
— Ты этого не сделаешь!
— Кто осмелится остановить меня?
— Я!
— Зачем?
— Затем, что я этого не хочу.
Петр Иннокентьевич судорожно захохотал.
— Я не хочу этого! — продолжал Гладких. — Я не хочу этого, потому что я нахожу, что самоубийство тоже преступление. Довольно с тебя одного. Я вчера не мог отстранить твоей руки от постороннего человека, сегодня я не позволю тебе направить ее на самого себя. Я клянусь тебе в этом. Ты бесжалостно убил молодого человека, повинного только в том, что он любил твою дочь, но тебе показалось этого мало, ты выгнал из дома эту несчастную, убитую горем потери любимого человека, дочь. Бедная ушла в отчаянии и мы, быть можем, никогда ее не увидим, и после этого ты все хочешь сгладить своею смертью. Это было бы очень удобно. Петр, отвечай мне: если бы тебе пришлось переживать все вчерашнее снова, убил бы ты этого человека?
— Нет, нет! — содрогнувшись, отвечал Толстых, отступая перед наступавшим на него Иннокентием Антиповичем.
— А выгнал бы свою дочь?
— Ее?.. О, да, конечно!..
— Я вижу из твоих ответов, что хотя ты и раскаиваешься в совершенном преступлении, но у тебя пропало отцовское чувство, а ты, ведь, так любил свою дочь! Да и теперь ты напрасно стараешься обмануть самого себя — ты все еще ее любишь. Легче убить самого себя, нежели вырвать из сердца привязанность к детям! Ты не должен, повторяю тебе, никуда идти, ты должен оставить Егора принести себя в жертву; что же касается тебя, ты должен жить, мучимый угрызениями совести и раскаянием. Ты будешь жить, и угрызения совести будут твоим наказанием. Я вижу еще, как ты сломишься под его тяжестью и с дикими воплями будешь призывать свою дочь.
— Замолчи, Иннокентий, не мучь меня! — простонал Толстых, снова бессильно падая на диван.
— Но настанет день, — не слушая его продолжал Гладких, — когда Господь сжалится над твоими слезами — Он, Милосердный, простит тебя, как прощает самых страшных грешников, старайся не противиться Его наказанию, а с верою и терпением переноси его. Ты будешь жить!
— Иннокентий, пусти меня! — снона вскочил Петр Иннокентьевич.
— Нет, говорю я тебе, нет!
— Так ты хочешь, чтобы осудили, обесчестили и наказали невинного человека?
— Я не избегаю Божьей кары и не противлюсь Его воле.