Третий, наверное, самый известный и, вероятно, наименее понятный пример распространения влияния Ницше на двадцатый век – это путь, каким к Ницше пришел Гитлер, избравший философа для оправдания своих будущих деяний. Как Ницше искренне полагал, чуть ли не каждый прочитавший его книги или написанное о нем другими, получит искаженное представление о его идеях. Впрочем, сомневаюсь, чтобы даже завзятый интеллектуал мог принять волю к власти, которую Ницше считал главной движущей силой всего сущего, одушевленного и неживого, в качестве оправдания бессмысленных убийств десятков миллионов человеческих существ.
Возможно, стоит заметить: если и есть ирония в факте, что великое произведение немецкой литературы оказалось написанным в Лос-Анджелесе, нелегко представить другой факт – самый сильный и впечатляющий кинофильм был снят в Германии. Режиссер Лёни Рифеншталь сняла ленту, судя по названию, подчеркнуто связанную с фигурой Гитлера и посвященную его приходу к власти. Как у Ницше – «Триумф воли».
Эрлих помолчал, разглядывая притихший зал. Потом неожиданно ехидно улыбнулся и задрал вверх подбородок:
– Знаю, что это Калифорнийский университет, и знаю, многих разочарует то, что я скажу. Боюсь, мы заговорили о кино в первый и последний раз в этом семестре. Какие есть вопросы?
Незадолго до окончания лекции я тихо покинул аудиторию, решив подождать Эрлиха у его кабинета. В длинном коридоре с выкрашенными белой краской кирпичными стенами и покрытым линолеумом полом оказалось не меньше дюжины дверей, устроенных через каждые восемь-десять футов. Закрытые двери казались совершенно одинаковыми. На каждой под узким вертикальным окошком была прикручена чистая пластиковая рамочка три на пять дюймов. В рамочках, напечатанных не слишком затейливо, значились фамилии и часы, когда студенты могли застать профессоров на месте.
В пустом коридоре слышался приглушенный разговор. Звук доносился сквозь полуоткрытую дверь, находившуюся в конце коридора, рядом с пожарным выходом. Открылась дверь лифта, и я услышал голоса двух факультетских преподавателей, направлявшихся к своим кабинетам. На лестнице, находившейся за лифтом, послышались шаги. Медленной твердой походкой Пол Эрлих приближался ко мне, шаря одной рукой в кармане брюк, держа в другой плоский кожаный портфель. Голова профессора была опущена, он смотрел куда-то под ноги. Смотри Эрлих прямо на меня, не думаю, чтобы он заметил мое присутствие. О чем-то глубоко задумавшись, он сосредоточенно шевелил губами, не желая упустить важную мысль.
Оказавшись у двери, Эрлих вытащил связку, бренча в поисках нужного ключа. Меня он поприветствовал взглядом – так, словно ожидал встретиться именно здесь.
– Я уже видел вас в аудитории, – сказал он, открыв дверь и протянув мне руку. – Вы, должно быть, Джозеф Антонелли. И вы не такой, как я представлял.
– Откуда вы…
– Откуда я вас знаю?
Распахнув дверь, он пропустил меня вперед. Кабинет профессора напоминал одиночную камеру с металлическим письменным столом и книжным шкафом, отодвинутым к дальней стене. Спартанская обстановка предусматривала лишь два исключения: затертый персидский ковер ручной работы на полу и черно-белый снимок в золотой рамке – очевидно, фотография дочери.
Предложив мне гостевой стул, профессор устало опустился в кресло.
– В моей аудитории редко попадаются студенты в костюмах и галстуках. Точнее – никогда. К тому же простите, но вы, мягко говоря, старше большинства моих студентов. Если бы зашел кто-нибудь из администрации – случайно заблудившись, например, – костюм не был бы таким дорогим, – бросив оценивающий взгляд, заметил Эрлих. – Отчасти поэтому я сказал, что вы не такой, как я ожидал. Боюсь, в моем представлении адвокаты по уголовным делам – люди шумные и одетые как минимум броско.
Когда профессор говорил, его лицо оживлялось. Особенно живыми становились глаза. Простыми словами объясняя то, над чем поработал мозг, Эрлих явно испытывал удовольствие. И манера держаться, и та легкость, с которой он формулировал законченные фразы, – во всем присутствовала отчетливая элегантность. Эрлих производил впечатление действительно незаурядного ученого, и в тесном кабинете держался точно так же, как в переполненной восхищенными слушателями аудитории.
Лишенный надменности – невыносимой черты интеллектуалов, мнящих о собственном превосходстве, Эрлих нисколько не казался претенциозным. В нем было что-то неуловимо правильное. Такой человек вряд ли станет кичиться своими достоинствами, выставляя их против недостатков окружающих.
Слегка приподняв чисто выбритый подбородок, Эрлих взглянул на меня уверенно и проницательно. Вероятно, так, как он заглядывал в суть любого явления.
– Я знал, что рано или поздно вы придете ко мне, – невозмутимо сказал Эрлих.
– Тогда почему не перезвонили и не ответили на письма?
– Я надеялся, что этого не произойдет. То есть что вы не станете искать встречи. Ведь ясно, чего вы хотели или, точнее, могли хотеть.
Возникло желание извиниться, словно я беспричинно нарушил его уединение.
– Я хотел по возможности расспросить насчет…
Замявшись, я не мог решить, как назвать его бывшую супругу. Эрлих знал и любил Мэриан Уолш, я же расследовал смерть Мэри Маргарет Флендерс. Вряд ли стоило высказывать и соболезнование по поводу утраты бывшей жены. Они развелись много лет назад, так и не став друзьями. Хотя да – конечно, она оставалась матерью их ребенка.
– Насчет Мэриан? – переспросил Эрлих, уловив мое состояние. – Я называл ее так. Мэриан Эрлих – это имя записано в свидетельстве о рождении нашей дочери. До свадьбы ее звали Мэриан Уолш. Хотя вам это известно, не так ли?
Потянувшись к ящику стола, Эрлих достал пачку сигарет. Глубоко затянувшись, прикрыл глаза и медленно выпустил дым через ноздри.
– Курение против здешних правил, – сказал Эрлих. – Я выкуриваю одну в день, после лекции. Только одну сигарету. Мое единственное преступление, которое, как можно заметить, повторяется снова и снова. Я тот, кого вы называете серийным преступником. – Он затянулся еще раз, наблюдая за дымом, поднимавшимся по ленивой спирали. – Мистер Антонелли… Как вы считаете, не это ли причина, по которой превращаются в преступников? Потому, что, нарушая общепринятые нормы, получают новые ощущения от бытия, чувствуя момент своей идентификации как личности. Странный феномен двадцатого века – своего рода ореол, окружающий преступника и его преступление. Не такое преступление, разумеется, – смущенно добавил он, кивнув на тлеющую сигарету. – Сказанное касается серьезного преступления. Убийства…
Хотя Эрлих допускал широкий подход к проблеме, скорее всего последнее было сказано про убийство его бывшей жены.
– Двадцатый век продолжил и усилил движение мира прочь от реальности бытия – и дальше от того, каким этот мир выступал перед нами и открывался нам, человеческим существам. Все, что было когда-то открыто, постепенно уходит от нашего взгляда, похороненное под новыми и новыми пластами человеческой мысли и языка. Простой пример. Сегодня едва ли найдется кто-то, хотя бы попытавшийся понять мир Платона и Аристотеля в их представлении. Увидеть мир таким, каким он открывался этим ученым. Здесь нет ничего исключительного: вспомните, как редко мы видим те или иные явления собственными глазами. Мы видим все глазами кого-то. Новые технологии – те самые, что предположительно являют собой величайшее завоевание двадцатого века, – эти технологии окружают нас изображениями реальности, искусственно воссозданными с их помощью. Нас бомбардируют этими изображениями: сначала были радио и фонограф, за ними – телевидение. И разумеется, кинематограф. Все – искусственное, созданное ради некоего эффекта. Напротив, акт насилия весьма реален. Насилие не совершается ради аудитории. Насилие не исходит из того, что думают другие люди. Ореол преступления состоит в самом действии – в акте, нарушающем искусственный порядок вещей и кажущемся нам столь спонтанным и столь аутентичным лишь в сравнении с унылым способом существования большинства.