– Что же вы, маэстро, не смотрите за стадом? – раздраженно сказал Сигизмунд. – Видите – цветы топчут…
– У, пропасти на вас нету! – пропитым хриплым голосом сердито заорал человек в шляпе. – Валандайся тут с вами!
Он кинулся к телятам, но тут же и остановился, махнул рукой и, подойдя к Сигизмунду, спросил:
– Закурить не найдется?
– Битте, камрад! – с шутливой церемонностью поклонился Сигизмунд, жестом приглашая телячьего предводителя к столику.
– Шпрехен зи дойч? – небрежно спросил человек в шляпе, с удовольствием затягиваясь ароматной сигаретой. – Кумекаете, вижу, по-немецкому?
– О, да, маэстро! Кляйн вениг кумекаю.
– Гут, гут, – одобрительно кивнул пастух, – тоже, скажу, не лишнее… Сам в войну маленько насобачился. Вефиль ур, данке шон и такое прочее. Ничего табачок. Болгарский?
Он говорил отрывисто, небрежно, как бы кидая слова, желая показать, что привычен, как равный, вести беседу с людьми образованными, потому как и сам не лыком шит и повидал-таки кое-что на белом свете. Сигизмунд с любопытством присматривался к нему и тот, видимо, заметив это, стал вести себя еще более развязно, развалился, закинув ногу за ногу, сидел, поплевывая, попыхивая сигареткой. Дурными голосами жалобно, дико ревели телята, разбредясь по территории оздоровительной базы, безнаказанно топча настурции.
– Не боитесь, что телята разбредутся? – осторожно намекнул Сигизмунд.
– Кляп с ними, с телятами! – презрительно сплюнул пастух. – Вот, камрад, – горько усмехнулся он, как-то по-особенному, щелчком, ловко отшвыривая окурок сигареты, – вот, камрад, как она, жизня-то, человека хомутае… Взять бы хоть меня такого-то: командные посты занимал, не простой все ж таки человек, с полировкой, а вот – за телятами запрягли ходить… скажи, а?
– Да, – сочувственно согласился Сигизмунд. – Бывает…
– Что за роман? – раскрывая на титуле книгу, которую читал Сигизмунд, спросил пастух.
Он, видимо, не желал вдаваться в подробности своего бедственного положения и неожиданно повернул разговор на другое.
– А, Наполеон! – прочел он. – Знаю, проходил в шикаэ́ме… Чтой-то толста больно? А-ка-де-мик Та́р-ле… Ну, раз академик, – он засмеялся с хрипотцой, закашлялся, покрутил головой, – раз академик, то – держись! Напишет чего было и чего не было…
– То есть – как? – удивился Сигизмунд такому решительному заключению.
– А так, за все просто! Дело давнее, кто его проверять будет?
– Ну, кто, кто! – пожал плечами Сигизмунд. – Прежде чем печатать книгу, ее редактор проверяет, ученые, профессора…
– Э! – отмахнулся пастух. – Знаем мы… Там у них – дай только вот это, – он потер друг о друга сложенные щепотью пальцы, – чего хошь напечатают!
Он сказал все это так уверенно, с такой категоричностью, словно самым привычным делом в его жизни было писать книжки и давать взятки придирчивым ученым и профессорам.
– Ну, да хрен с ними, с академиками, нам с ними детей не кстить… Как у вас, тихо тут, ничего? – он опять переводил разговор на новое. – Никаких происшествиев за истекшую ночь не было́?
– А вы, собственно, что имеете в виду? – растерянно спросил Сигизмунд. Его несколько озадачивала манера этого человека в нелепой зеленой шляпе скакать в разговоре с предмета на предмет. Да и что-то, по правде сказать, неприятное было в нем, искусственное и даже недружелюбное. Зачем он подошел? Что ему нужно?
– Что в виду-то? – с мрачной значительностью переспросил пастух. – А то, камрад, что всю милицию на ноги подняли, убивца изваловского шукают… Они дураки, милиция-то, – криво усмехнулся он, сверля востренькими своими глазками Сигизмунда, – дураки, соленые ухи! Меня такого-то с дурна-разума – хвать; ты, мол, убил, больше никто! Фарштайн? Меня тут кажный-всякий сто годов знает – и как я, и что, и такое прочее… А они – Авдохин! Это я, то есть… А? Это как? Не-ет, извини-подвинься, я этак несогласный! Ты каких прохожих-приезжих получше проверяй, а Авдохина тут кажный кобель знает, он себе таких глупостев не позволит!
Как это часто бывает с людьми, давно и безнадежно втянувшимися в пьянство, Авдохин, заговорив о себе, о несправедливости, учиненной по отношению к нему, с каким-то болезненным наслаждением сам распалял свою обиду, искусственно взвинчивая себя, доводя до исступления, почти до истерики. В его глазах весь мир тогда оказывался бесчестен, жесток и глуп, и лишь один он, безвинно страдающий из-за людской подлости и глупости, был честен, добр и умен. Все в его сознании словно бы кверху дном переворачивалось в такие минуты. Он сразу, забыв о том, что только что благодушно говорил с человеком, угощался его сигаретами, шутил, ни с того ни с сего люто вдруг накидывался на него, бог знает почему приравняв и собеседника к тем людям, которые обидели его, ко всему тому, что казалось ему причиною его собственной неудачной и трудной жизни, что принудило его, умного, доброго, грамотного, имеющего хорошую специальность, пасти каких-то шелудивых телят, ходить в рваных штанах и дурацкой зеленой шляпе, невесть для чего третьего дня подобранной им возле покинутой стоянки каких-то прохожих туристов…
Он ушел, не попрощавшись, размашистым, тяжелым шагом устремившись в глубь леса, где разбрелось телячье стадо; и долго еще были слышны озадаченному, недоумевающему Сигизмунду его злобные хриплые крики и скверная, матерная брань, относящаяся не то к глупым телятам, не то к беззаботным, пустым и ничтожным людям, беспечно прохлаждающимся в дачных домиках, в то время как он, Авдохин, с его умом и знаниями, вынужден, обливаясь потом, спотыкаясь о корневища и бурьян, бегать по лесным дебрям и скликать, разыскивать непутевую скотину…
Легкое настроение, не покидавшее Сигизмунда с первого дня его пребывания на оздоровительной базе, улетучивалось, уходило, словно вода в прорванную запруду. Крепкое, радостное восприятие жизни в лесу, на берегу реки, среди красивой природы, сменилось тягостным чувством какого-то обмана, разочарования. Неожиданно обнаруживались такие стороны этой, с виду чистой и поэтичной жизни, что сделалось вдруг страшно одиноко и неприютно, захотелось поскорее уехать отсюда, провести остаток отпуска в культурном, цивилизованном мире, где никто не посмеет тебя обидеть, причинить зло, испортить настроение, а если и посмеет, то, по крайней мере, есть кому пожаловаться, есть кому заступиться по справедливости – милиция, общество и прочее.
Но стоило Сигизмунду только подумать о милиции, как на тропинке, сбегающей с горы на берег, показались два человека, из которых один, помоложе, был в аккуратно и ловко сидевшей на нем милицейской форме, а другой – седоватый, щупленький – по своему внешнему виду, по скромному пиджачку, пыльного цвета брезентовым сапожкам, мог сойти за какого-нибудь кладовщика или совхозного счетовода.
– Разрешите? – вежливо, по-военному козырнул старичок, подходя к Сигизмундову столику. – Капитан милиции Щетинин. Хочу, если позволите, побеседовать с вами.
– Сделайте одолжение, – поклонился Сигизмунд. – Догадываюсь о цели вашего посещения, но… Послушайте, капитан, неужели все это в самом деле так серьезно?
– К сожалению, – вздохнул Максим Петрович. – Хотя на первый взгляд и создается впечатление какой-то глуповатой мистификации.
Он попросил рассказать Сигизмунда о том, что произошло ночью и внимательно рассмотрел оторванный брезентовый клок с чернильной фиолетовой меткой «В.А.И.».
– В котором часу все это случилось? – спросил он.
– Да что-то, вероятно, около двенадцати, – сказал Сигизмунд.
– Так… И в каком направлении он скрылся?
– К реке.
– Вы слышали всплеск воды?
– Да, кажется. По правде сказать, я был очень взволнован…
– Само собой, конечно.
Максим Петрович помолчал, видимо что-то соображая.
– А вы не заметили, – наконец спросил он, – босиком или в сапогах был ваш ночной гость?
– Ну, где же! – пожал плечами Сигизмунд. – Сейчас такие темные ночи…
– Да, ночи удобные, – согласился Максим Петрович. – Давай-ка все-таки посмотрим, – поднимаясь, сказал он Евстратову.