В сенях, отделявших веранду от жилых комнат и имевших на другом своем конце вторую дверь, в сад, было еще более душно, чем снаружи под солнцем: запертый, непроветриваемый дом был весь наполнен сухим застойным жаром, и густо, тяжко пах краской, сосновым деревом, из которого была срублена веранда, прошлогодними сушеными яблоками, в длинных снизках висевшими на чердаке.
Костя вошел в душный, пахучий сумрак сеней, притворил за собою дверь.
Обычно сени деревенских домов загромождены всякими нужными и ненужными вещами, запасливо хранимыми хозяевами, всяким хламом: ушаты и долбленые корыта, ветхозаветные прялки, – изделия еще дедов и прадедов, конская упряжь, хотя уже давным-давно в единоличном владении не стало лошадей, разный инструмент – сапожный, плотницкий, столярный, припасенные на всякий случай доски, порожние жестяные банки, связки веников, мешки, изношенная, никуда не годная, но все еще сберегаемая одежда – ватники, овчинные шубейки, драные до такой степени, как будто их владельцам случилось испытать на себе нападение волчьей стаи, силу и ярость волчиных зубов и когтей.
В сенях же изваловского дома было на иной лад: порядок и чистота. Пусто, просторно, только возле двери в сад, справа, на дощатой переборке, за которой находилась веранда, висели умывальник и зеркало, и подле них стояла лавка для ведер с водой. Сейчас ведра были пустые, без воды, с белесоватым известковым налетом на донышках – вода высохла в них от жары.
Костя сел на лавку рядом с ведрами, как-то робея нарушить тишину, в которой пребывал дом. Потянуло закурить, но курить, зажигать спичку показалось опасным – такая сушь, такой смолистый дух в сенцах! Чиркнешь – и вмиг все вспыхнет, и прежде всего – едко пропахший скипидаром и ставший, наверное, взрывчатым, как городской отопительный газ, воздух.
«Пи… пи… пи…» – однообразно и неутомимо пищали где-то снаружи тети Панины цыплята. «Квох… квох…» – каким-то стариковским покряхтыванием отвечала им наседка…
Костя слегка сощурил веки, и в сенцах стало еще сумрачней. Теперь можно было подумать, что за порогом не день, а прозрачная майская звездная ночь, с тем ее рассеянным, зыбким, неуловимым полусветом, что в весеннюю пору бродит, переливается, мерцает над землей, неразделимо смешанный с ночной тьмою, делая ее легкой, невесомой, почти пепельно-серой. Тишина в доме тоже стала как бы немного иною – теперь она казалась более глухой, глубокой – ночною. И еще какою-то настороженной и словно чего-то ожидающей.
В такой тишине нетрудно было представить и даже услышать, совсем как наяву, как осторожно скрипит калитка, как чьи-то шаги приближаются к крыльцу. Они затихают и возобновляются, потому что идущий, приближаясь, на время приостанавливается и вслушивается в ночь. Вот он ставит ногу на ступеньку… Легкий скрип… Еще… еще… Бесшумно поднимается щеколда на двери… Дверь тихо отходит, темная человеческая фигура осторожно, неслышно, плечом вперед вдвигается в образовавшуюся щель…
Множество раз воображал себе Костя эту сцену. Воображал, сидя здесь, на лавке, рядом с ведрами, воображал за каким-нибудь делом, внезапно настигнутый игрою своей фантазии, ото всего отвлекшись, обо всем другом забыв, оцепенев с широко раскрытыми глазами. Иногда даже посреди какого-нибудь разговора, иногда за невкусным обедом в садовской чайной, во время бессонницы, ворочаясь на жестком дощатом топчане в низенькой, грязноватой, захламленной избенке дяди Пети… Сила Костиного воображения была такова, что он совершенно явственно видел этого человека, по-воровски, бесшумно приоткрывающего дверь и входящего в сени изваловского дома.
Явственно, как будто это было в действительности, видел этого человека он и сейчас. Видел плечи, тяжелый торс, крупную голову, большие, сильные руки…
И всегда он видел этого человека немного странно – до жути отчетливо, до жути явственно, и в то же время как-то расплывчато, не конкретно. Фигура не имела определенных четких деталей, так что Костя не мог в точности разглядеть, какие именно были у человека руки, какие плечи, какая голова. В шапке он или нет? А что на ногах? Ботинки? Сапоги? И всегда она, эта фигура, не имела лица. Вместо лица было что-то серое, смазанное, туманное – подобное тому, какими бывают человеческие лица, отраженные в потускневшем, потрескавшемся, запыленном зеркале.
Расплывающийся в своих очертаниях и даже какого-то непонятного – то ли среднего, то ли высокого – неопределенного роста человек с серым, мутным пятном вместо лица, держа в правой опущенной руке топор, стоял в сенцах, уже целиком вдвинувшись в них, заняв их почти во всю ширину… Вот топор Костя видел отчетливо, без всяких неопределенностей: когда следователи разбирались, какой именно топор был у Изваловых на дворе, Авдохин, как бывший работник сельпо, продававший Извалову топор, точно его обрисовал и даже для образца разыскал в магазинных запасах несколько топоров той же партии.
Иногда Косте представлялось, как следом за первой фигурой в дверь вдвигается вторая, почти такая же, потом третья… Но чаще он видел только одного человека. Его захватывало мучительное старание разглядеть серого ночного человека получше, прояснить для себя его черты. Все в нем напрягалось в этом старании – наподобие того, как в те минуты, когда ему хотелось, чтобы стены и доски крыльца поделились с ним своим знанием. Но и тут старания его оставались безуспешны: как он ни силился – ему все равно не удавалось увидеть облик воображаемого убийцы яснее, не удавалось уловить ни одной его черты.
Впрочем, внешний облик убийцы был для Кости не столь уж важен. Куда больше интересовал его облик внутренний, поведение убийцы в следующие минуты после того, как в середине безмолвной майской ночи он вошел в эти сени…
Незаметно для себя Костя встал с лавки и перешел на то место, на котором стоял воображенный им ночной человек. Теперь он сам был им, этим ночным человеком с топором в руках, пришедшим убивать и грабить. Он опустил правую руку, так, как была она опущена у воображенного им человека, и явственно почувствовал в ней вес топора, ощутил пальцами гладкое, как кость, отполированное ладонями топорище…
Итак, он наполнен сейчас одним: в доме – деньги. Большие деньги. Он хочет эти деньги, ради них он готов на все, для него нет никакой преграды. В доме люди. Он знает это. Он следил за ними. Конечно же, следил, ведь ни один преступник не пойдет наобум, вслепую, не разведав предварительно обстановку. Он выяснил, что в доме – двое. Двое мужчин. Они ужинали на веранде, громко и много говорили и только уже далеко за полночь потушили в доме огонь, легли спать. Одно не известно ему абсолютно точно (а, может быть, известно, ведь и это подсмотреть, выяснить было не хитро) – где они легли. На веранде, где ужинали? В комнатах? Комнат три. В какой же? Впрочем, все равно. Для него это не имеет особого значения. Ведь он готов ко всему и на все. Тот, кто идет ночью с топором в чужой дом, всегда готов ко всему и на все…
Костя сделал от двери шаг, другой. Дверь он плотно прикрыл. Конечно же, он обязательно прикрыл за собою дверь, не оставил ее открытой. Час поздний, темный, а все же кто-нибудь может пройти мимо по улице, ненароком увидеть.
Еще шаг… Направо – дверной проем, вход на веранду. Извалов предполагал навесить дверь, он даже заказал ее совхозному столяру. Сейчас ее навесили, – не пропадать же изделию! – но в ту ночь двери не было. Вместо нее зиял просто прямоугольный вырез в дощатой перегородке.
Пахнет вином… Здесь должно было пахнуть – ведь порожняя бутылка из-под «Столичной» и стаканы, из которых пили, стояли на столике, покрытом газетой, среди тарелок с солеными огурцами, мочеными яблоками, колбасой, домашним студнем. Он уловил запах водки, закусок и дыхание двух людей, спящих на веранде, рядом, на одной кровати, слева от входа. Должно быть, заволновался, может, похолодел даже, может, наоборот, его бросило в жар, он покрылся по́том…
Костя тоже слегка похолодел, вслед за холодом его окатило жаром и сердце у него застучало в груди так, что стало больно ребрам.