Грин нигде не говорит, что шелковицы, но каким же оно еще могло быть? Так же нигде он не говорит, что Режи, Королева Ресниц, возлюбленная Битт-Боя, приносящего счастье, отлично умела тушить камбалу с помидорами и луком. Но как же ей было не уметь? Ей, мечтавшей о новой медной посуде для кухни, это кроме покупки нового брата и возможности проплыть вокруг света тридцать три раза?
Да, в своем Лиссе Грин изобразил Севастополь. Кроме того, приметы этого же города он роздал Покету, Гертону и другим.
"Падающие лестницами переулки", "Каменные лестницы скверов", — нет, нет, не перебивайте! Это не может быть ни Ялта, ни Гурзуф! У меня есть неопровержимое доказательство: почва между тюрьмой, где томится Давенант, и лавочкой Стомадора — мягкий известняк, лежащий пластами, которые можно резать ножом.
Даже и сама тюрьма в Покете несет на себе приметы тюрьмы в Севастополе, где два года, с ноября 1903-го по октябрь 1905-го большей частью в одиночке, просидел Александр Степанович Грин за агитацию и чтение запрещенной литературы среди низших чинов.
Четыре этажа было в тюрьме придуманного города. Четыре этажа, считает Грин, было и в севастопольской тюрьме, против обеих — бакалейные лавочки. Даже сам ход допроса Давенанта и Грина был одинаков в своем механизме: оба сначала отказываются назвать настоящие имена, а потом, называя себя, не дают показаний по сути дела.
И еще одна схожая деталь: территория порта в Покете состоит "под охраной и действием закона военного времени", следовательно, Давенанта будет судить военно-полевой суд и приговорит к смерти.
В "Автобиографической повести" читаем: "…Из Петербурга приехала военно-судебная комиссия с очень простой целью: объявить Севастополь на военном положении хотя бы на месяц, чтобы меня повесил военно-полевой суд".
Странно всю жизнь, хотя бы и в произведениях своих, не расставаться с городом, где тебя хотели повесить. Но ведь Александр Степанович Грин и был странным человеком. А, кроме того, он был человеком, верным мечте. Мечтал же он всю жизнь о море, таком, каким увидел его в Севастополе, и о характерах, таких, которыми потом населил свои книги.
В "Автобиографической повести" он рассказывает, как в ранней юности встретил в сугубо сухопутной Вятке двух штурманских учеников в белой матросской форме. "На ленте одного написано было «Очаков», на другой — "Севастополь".
Как мы видим, с Севастополем Грин был связан всю жизнь, но и с «Очаковым» судьба Грина соотносилась не однажды. Во-первых, среди тех, кто слушал Грина-агитатора, безусловно, были матросы с этого крейсера. Во-вторых, Грин в двадцатых годах написал повесть о лейтенанте Шмидте. Лично Шмидта он не знал, но мог бы его увидеть во время демонстрации у здания тюрьмы.
…Хочу еще сказать о том, что, расставшись с Грином в юности, как многие с ним расстаются, я все-таки снова попала в его страну, что уже случается не часто. В тот раз возвращались мы из командировки, петляя между мелких, бесчисленных заливов и соленых озер Раздольненского района. Чередование желтых песков, рдеющих полей солероса и голубой воды, казавшейся выпуклой — так низки были берега, — создавало какое-то странное настроение, при котором не стоило удивляться даже при виде парусника, спокойно отраженного круглым, красным на закате заливом.
Мы вышли из «уазика». Навстречу нам спешил человек в морской и вполне современной форме. Он пожал нам руки тоже молча и сосредоточенно, как будто бы был лучшим знакомым или будто мы непременно должны были встретиться на этом берегу, даже договаривались о встрече. Ничего не спросив, ничего не объяснив, он полагал, очевидно, что и без того мы узнали «Секрет», свернувший на этот раз свои обычные, отнюдь не алые паруса.
И мы узнали. То есть мы узнали парусник, игравший в недавнем фильме роль «Секрета» и приписанный к Евпаторийскому порту. У берегов Тарханкута парусник отстаивался, опасаясь бури. Человек в морской, вполне современной форме был его капитан.
…— А, знаю, знаю, — сказала одна знакомая, когда я рассказала ей эту историю. — Настоящий капитан в том духе, каким он должен быть по Александру Степановичу.
— Да, — запнулась я, вспомнив твердое, но простоватое лицо, без всяких признаков аристократизма. Почему-то всех капитанов до тех пор я меряла Греем, забывая, что были еще Дюк, Финеас Проктор, Нэд Тоббоган, лоцман Битт-Бой, приносящий счастье.
"О, Киммерии темная страна!"
Как в раковине малой — Океана
Великое дыхание гудит,
Как плоть ее мерцает и горит
Отливами и серебром тумана,
А выгибы ее повторены
В движении и завитке волны, —
Так вся душа моя в твоих заливах,
О, Киммерии темная страна,
Заключена и преображена.
М. Волошин
О Максимилиане Александровиче Волошине трудно говорить отдельно как о поэте или художнике. Он соединил в себе два таланта и еще — пронзительную и философскую любовь к земле возле Кара-Дага. Любовь эта создала образ. Или, может быть, даже не образ, а целую страну? Киммерию, мимо печальных холмов которой проплывал когда-то Одиссей? Потом она была забыта, и дачники, селившиеся в Коктебеле ради дешевизны его земли, ничего не знали о ней. Они помнили только о пользе йодистого воздуха и тишины.
Мать Волошина купила здесь участок и привезла сюда сына еще мальчиком. Из феодосийской гимназии домой по субботам Волошин ходил пешком и отдыхать или вглядываться в мир садился на гребне крутого холма. Сейчас тут его могила. О могиле говорят: могила Поэта. О доме: дом Поэта. Интересно, что в Париже в сквере недалеко от Эйфелевой башни на бульваре Эксельман много лет стоит скульптурный бюст Волошина. Это не памятник ему, даже не напоминание о нем, это просто "голова Поэта".
Волошин создавал Киммерию, а Киммерия ваяла его. Не только характер и мировоззрение, даже лицо его она сложила по-своему, еще раз подтвердив суждение, что после сорока мы все сами отвечаем за свои лица… Этот лоб патриарха, этот взгляд мыслителя — трудно отгадать в чертах круглощекого мальчика из феодосийской гимназии, который мог бы ведь стать и чиновником.
В благодарность за любовь Киммерия выдала ему лучшую и фантастическую награду: очертания Кара-Дага в той части, где гора обрывается к морю, являют нам профиль Волошина. Тут не может быть двух суждений.
С профилем, созданным нечаянно природой, связано и суеверное ощущение у Волошина, что он выполнил свою миссию, что его пребывание на этих берегах и, очевидно, воспевание их в стихах и картинах было предопределено.
Случился и анекдот, далеко не безобидный, вызванный сходством: уже после смерти поэта явились к вдове его Марии Степановне какие-то незваные гости: "У кого вы брали разрешение создавать культ собственного мужа?" — "Помилуйте, о чем речь?" — "Не притворяйтесь — отсюда видно: профиль высекли, каждый узнает". — "Но так было всегда. Вот открытки еще десятого года, видите, те же очертания. А лучше всего пойдите убедитесь — профиль сложен из нескольких скал, и человеческим рукам не под силу такая работа".
Пошли проверили, потом извинялись.
Попытаюсь объяснить, почему анекдоты сопутствуют многим воспоминаниям о Волошине. Жизнь его была широка, добра и вдумчива, но анекдоты прилипли к ней, очевидно из желания просто, а иногда и смешно, объяснить глубокое… Анекдот о феодосийском уряднике, притеснявшем не похожего на остальных и явно не богатого дачевладельца, сводится к следующему. Сначала урядник грубо и фамильярно назвал Максимилиана Александровича Волошина Максом и чуть не тыкал ему по-хамски. Но вдруг увидел дружеское расположение к поэту жены губернатора, заехавшей с визитом. Урядник же во время этого визита, как и положено ему было по чину, околачивался всего лишь возле губернаторских лошадей. При следующей встрече с Волошиным он изрек: "Знаете что? Зовите и меня просто Мишей".