…Когда-то давно, как раз в свой прошлый приезд в Ялту, она написала стихи о цветке, одолевшем темную силу скал, задушившую и могучие дубы, и упрямый терновник. Но сейчас, когда молодость, подгоняемая болезнью, уходила из ее тела, она вдруг подумала: может быть, настоящий боец, рассчитанный не на одно, на многие усилия, таков, как это дерево?
— Их сила в каре, а моя — в борьбе!
Как-то особенно звучали эти слова не в комнате за письменным столом, а здесь, где волны бились внизу в скалах мелким прибоем, где сырой ветер толкался в грудь, тянул подол платья, будто звал в дорогу. Здесь, где к ней возвращались силы и желание верить. Верить — это стало ее второй натурой. Не из-за этой ли способности верить к ней тянулись люди? Каждому хочется идти за тем, кто верит. Просто-напросто легче идти за тем, кто верит… За Кассандрой той, древней, невозможно было идти, потому что она не верила. Была только провидицей, слишком, трагически зрячей… Как странно, что бывает и в этом трагедия.
Леся стояла, глядя на море, прислоняясь к шершавому, теплому стволу, и что-то похожее на чувство благодарности к дереву шевельнулось в сердце. Как будто оно было живым существом… Впрочем, о живое существо ей не так уж и часто выпадало опереться. Чаще она оказывалась сильнее, чаще она должна была гореть, противиться ветру, всплывать, когда накрывал и девятый и какой угодно вал…
Странно, но как много, кроме любви к морю и к пустынным холмам, связывает ее с праздным и тяжким городом. Вот и с самим своим большим другом Сергеем Мержинским она подружилась в Ялте, хотя еще больше, чем она, был чужд всему здесь больной, неимущий социал-демократ, всю жизнь отдавший борьбе с самодержавием. Всю очень короткую жизнь.
Шесть лет спустя ее накрыла самая большая волна — Мержинский умер в Минске у нее на руках. А когда человек мертв — во что верить? Уж не в воскресение ли? Не в свидание ли в райских садах?
Интересно: а растут в раю такие деревья? Леся обернулась, как живую рану потрогала разрубленную, кругло заплывшую кору. Хотя, существуй рай на самом деле, их с Мержинским туда все равно не пустили бы, так же, как это дерево… Зачем им в тамошние кущи? Напоминать о необходимости борьбы за правду? В раю подобное занятие не очень-то в чести. Оно и на земле нынче не в чести.
— Скажи мне,
Кто видел правду голую хоть раз?
— спрашивали Кассандру почти теми же словами, какими и у нее допытывался иной ялтинский ли, киевский ли обыватель.
Я видела ее и даже часто!
— это Кассандра отвечает. Нет, это она сама говорит. Это ей важно показать, к чему ведет отступничество. Это ей страшно слушать самоуверенные возражения:
— Я с правдою борюсь, и я надеюсь,
Что буду ею скоро управлять.
— это родной брат, тоже жрец, заявляет Кассандре. Это ей, Лесе Украинке, свой брат, интеллигент, растерявшись, пытался внушить. К чему правда, если хочется услышать отнюдь на ее? Если хочется спрятать голову под крыло, заплющить глаза, отвернуться от мира, полного распоясавшихся жандармов, вездесущих провокаторов и молодых смертей от чахотки…
…А на обрыве над морем пахло солью, живым соком травы и пресным духом первых капель теплого дождя. Надо было возвращаться в город, и Леся пошла, как могла быстро, все еще опираясь на зонтик, точно на трость. Шла и досадовала, что кончилось одиночество, прервалась беседа с ветром и деревом, имени которого она не знала. Точно об имени, а не о названии думала Леся, возвращаясь на ялтинскую набережную, раскланиваясь с немногими знакомыми. Через несколько дней у одного и них она все-таки узнала, как зовется дерево.
— Терпентинник, — сказал знакомый скучно, — в окрестностях Ялты много интересных экземпляров. Еще его зовут кевовое дерево, или фисташка, встречается также в Малой Азии.
Леся усмехнулась: всего-то?.. А чего ж она собственно ждала?! Для других дерево ведь так и оставалось деревом. Да еще таким, какое не поставить в один ряд с пышной магнолией или акацией ленкоранской.
…Много раз еще она приходила на тот обрыв, к тому дереву. И каждый раз ей казалось: вон за тем поворотом, за тем мыском откроется крепостная стена, а с нее будут видны черные, смоленые ладьи, вражеский лагерь, поле битвы. И надо спешить, надо обогнать Кассандру, чтоб не только раскрыть людям глаза, но и влить в них веру…
Ветер шевелил сухую траву, время шло, гекзаметром волн отмечая свои секунды. Прислонившись спиною к дереву, сидела женщина, которая когда-то у самой себя спросила так:
Кто гордость мне вложил вот в это сердце?
Кто даровал отваги меч разящий?
Кто приказал мне: не бросай оружья,
Не отступай, не падай, не томись?
Прислонившись спиной к дереву, сидела великая поэтесса, которая вошла бы в бессмертие, напиши она одну только эту могучую поэму о горькой, но необходимой силе правды.
Топография Лисса
В юности у меня было такое ощущение, будто я не попадаю в Лисс или Покет только потому, что мешают какие-то внешние, случайные обстоятельства. Например, не хватает денег на билет. Иногда казалось даже, что придуманная Грином Каперна находится где-то между Алуштой и Карасаном: стoит в удачный день зайти за голубой мыс Карабах, и перед тобой откроется нагромождение ее черепичных крыш, ее старые заборы, на которые тяжело упали плети ломоноса, все в беловато-зеленых пахнущих таинственно и грустно цветах.
Плети ломоноса действительно встречались в пути, как и заросли ежевики, и темные пятна плюща, ползущего на своих микроскопических ножках по камням и деревьям. Даже ручей выбегал к морю на пятом километре точно так, как тот, в который Ассоль пустила игрушечную яхту. Только старый Эгль отправился, очевидно, собирать свои сказки и легенды куда-то в другую сторону. Но ожидание чуда жило во мне и без его предсказаний.
Иногда, доходя до ручья, я чувствовала: позади, там, где еще полчаса назад стояли скучные домики Алушты, сейчас уже блестит на солнце белой пылью переулков Лисс. Желтый камень, синяя тень, живописные трещины стен…
Но вот я стала рыться в книгах Александра Степановича Грина более подробно и обнаружила, что Лисс — это другие места. В Лиссе был театр и бульвары, каменные ротонды, играющий по вечерам оркестр. К нему подходила железная дорога, по его улицам дребезжал трамвай, жизнь его заключала в себе гораздо больше движения, чем я когда-либо наблюдала в Алуште. И подступы к нему были не в лесистых, а выжженных холмах, на которых шевелились бурые травы. Между этими холмами бежало прекрасное шоссе. К тому же оно не взбиралось в горы, как алуштинское, а только петляло между ними, и было полно машин.
Уже позднее, не раз подъезжая к Севастополю, я ждала, что увижу (где-то возле Инкермана) небольшой дом, лепящийся у скалы, с крышей из плоских камней, и перед входом будет умываться женщина. Та самая, что через минуту вынесет пить Давенанту…
Узнавание продолжалось и дальше, по мере приближения к городу, который "скрывался за холмами несколько раз, и когда уже начало темнеть, открылся со склона окружающей его возвышенности линиями огней, занимающих весь видимый горизонт".
В самом Севастополе я шла по Корабельной или Северной стороне, и улица "тянулась меж садов и одноэтажных домов из желтого и белого камня, нагретого солнцем. Бродили петухи, куры, с дворов, из-за низких песчаниковых оград слышались голоса, смех, брань. Свернув в несколько переулков, где иногда переходили по мосткам над оврагами, я остановилась у тяжелой калитки. Дом был внутри двора".
Правда, у Грина в романе "Золотая цепь" сказано не «я», а «мы», ибо идут Санди Пруэль и Дюрок, но какая разница? Я ведь все равно узнала этот дом под черепичной крышей, во дворе которого росло большое дерево шелковицы.