В Париже, вдали от врага, больше всего боялись, как бы вторжение его в наши пределы не вызвало усиления внутренней опасности, возврата страшных дней. Побежденные 27-го и 28-го фрюктидора, т. е. якобинцы, были отнюдь не уничтожены и не мирились со своим поражением. Изгнанные из Манежа анархисты предместья по-прежнему разъярились при мысли о вооруженной попытке. Носились слухи, что они обратились с воззванием к своим союзникам в департаментах и намеревались поставить на ноги всю партию.
Хотя городскую заставу запрещено было переходить без паспорта, в город ухитрялись проникать какие-то подозрительные личности с зловещими лицами. Их встречали под вечер; они бродили по улицам, как уверяли, сходясь для тайных совещаний, узнавая друг друга по условным знакам и паролям; у них имелись свои таинственные обряды. “Это было нечто вроде масонских лож”.[451] Париж каждый вечер, засыпая, дрожал при мысли, что утром его, быть может, ждет ошеломляющий сюрприз – избиение заключенных в тюрьмах или нашествие варваров.[452]
“Директора в своем люксембургском дворце пребывали в состоянии взаимного недоверия; они видели, что машина вся испортилась, и не смели сознаться в этом”.[453] Политический и парламентский мир по-прежнему кишел интригами; ежеминутно в нем завязывались тайные ковы, подпольные заговоры, сталкивались, перепутывались, рвались и распадались. Вчерашний план сегодня признавался никуда не годным; “Влиятельные люди меняют свои решения по два, по три раза в течение одной декады”.[454] Иной раз, кажется, вот-вот наступит развязка; в путанице сверкнет блестящий клинок, обрисуется энергический профиль генерала; затем видение расплывается, и снова все покрыто мраком. Слабодушие, соперничество низших, измены – вот что мешало каждому плану быть доведенным до конца и привести к чему-нибудь; люди и партии тратили время на бессильные попытки.
В совете пятисот по временам брали верх якобинские депутаты; они до известной степени отплатили Сийэсу и умеренным за свою неудачу в фрюктидоре. А так как ярые республиканцы не могли отрешиться от мысли, что Сийэс исподтишка ведет с иноземцем переговоры о мире, который принудит Францию вернуться к своим прежним границам и принять короля, контрабандой ввезенного из-за границы, якобинцы заставили совет пятисот вотировать следующую резолюцию: “объявляются изменниками отечества и будут казнены смертью всякие посредники, генералы, министры, директора, народные представители или какие бы то ни было французские граждане, которые осмелятся принять или же предложить и поддерживать условия мира, клонящиеся к изменению или к отмене в целом или отчасти Французской Республики”.[455] Угроза была направлена главным образом против Сийэса. Старейшины, когда пришел их черед утвердить постановление, стали возражать, указывая на невозможность для правительства вести переговоры, если ему будет воспрещена уступка даже небольшого клочка территории; они затягивали прения и, в конце концов, вероятно, отклонили бы предложение. Якобинские депутаты, чувствуя свое бессилие добиться полного господства на парламентской арене, снова вошли в соглашение с своими союзниками из низших классов и мечтали о насильственном перевороте.
С своей стороны, Сийэс и его друзья по-прежнему обдумывали свой план переворота, откладывая на неопределенное время его осуществление, совещались, напрасно искали средства, искали человека. Они, наконец, выработали план, предполагавший соучастие и даже инициативу старейшин.[456] Этот самый план был осуществлен в брюмере. Все в нем было предусмотрено, кроме имени генерала, которому следовало поручить его выполнение. Позондировали Макдональда, но он отказался.[457] Ждали Моро, но особенно на него не рассчитывали. Произошло нечто важное:[458] Люсьен Бонапарт близко сошелся с Сийэсом и присоединился к заговору. Он принимал участие в совещаниях и усердно работал на пользу своего патрона, не оставляя, однако, своих личных тайных замыслов и не желая быть только картой в игре Сийэса. Он готов был стать союзником, но его недисциплинированная натура никогда не позволяла ему подчиниться. О Баррасе, напротив, говорили, что он опять якшается с темными личностями и потворствует проискам якобинцев.[459]
Фуше ополчился на печать, карая поочередно и те газеты, которые отстаивали якобинцев, и те, которые их ругали; не было декады, когда бы полиция не закрыла незаконно какой-либо газеты и не опечатала станков; тогда газета перекочевывала в другую типографию и появлялась под другим названием, повторяя те же нападки; порой название лишь слегка изменялось; так, например: Друг Законов Пульсье преобразился в Газету Пульсье, друг законов. Журнал: Газета Свободных людей переживала уже третье превращение и называлась теперь просто Газета Людей; редакция и содержание остались те же, только в заглавии одним словом меньше. Правительство, таким образом, вызывало ненависть к себе своим произволом, но не достигало цели: ему не удавалось убедить Париж в своем могуществе; успокоить его, оживить хоть немного.
Париж без настоящей роскоши, без собственных экипажей, без деловых оборотов умирал от истощения и тревоги. В средних, более или менее мыслящих классах наблюдалась какая-то истома, перемежающаяся конвульсивными встрясками, время от времени нарушаемая оцепенением, что так продолжаться не может, и бессилием что-либо предпринять. Уличных беспорядков не было, но группы рабочих не у дел, тоскливых и угрюмых, по целым дням толкались у ворот Мартина. Разносчики газет надрывались, выкрикивая сенсационные новости, хотя закон разрешал выкрикивать только названия газет, не упоминая о содержании. Полиция напрасно охотилась за ними: “почти невозможно установить нарушение закона свидетельскими показаниями, так как свидетели разбегаются или отказываются подписать протокол.[460]
В театрах, в больших кафе тон задают роялисты. В Тюльерийском саду всегда толпа гуляющих, которые не знают, куда деваться от скуки и для развлечения переливают из пустого в порожнее; сплетники перебегают от одной группы к другой и, сами ничего не зная, предсказывают в ближайшем будущем контрреволюцию или террор; за отсутствием точных данных, воображение разыгрывается вовсю. Порой на перекрестке столкнешься с индивидуумом, который открыто пророчествует восстановление королевской власти; его арестуют и отправят в ссылку; вообще самоубийства, преступления, аресты видишь в большом количестве; вокруг дворца Эгалитэ и других публичных мест поминутно рыщут полиция и жандармы, подстерегая ослушников закона, а в двух шагах оттуда, едва стемнеет, улицей завладевают грабители и мошенники. Однако местами эти улицы, плохо освещенные и небезопасные для прохожих, оживляют звуки музыки, веселые ритурнели, призывающие к танцам; ярко освещенные портики, иллюминированные разноцветными стаканчиками. Время от времени раздаются тяжелые шаги патрулей, они перекликаются между собой; в воздухе звучит: слушай, бе-ре-гись! отряды линейных солдат национальной гвардии встречаются, останавливают безобидных прохожих, заставляют их предъявлять свои охранительные грамоты, но не трогают воров и уличных женщин, оставляют без надзора притоны веселья и разгула; Париж ночью – это нечто среднее между городом на осадном положении и залой публичного бала.[461]
Париж продолжал вести ту же жизнь, которой он жил с термидора, полную шумных общедоступных развлечений. Театр оставался потребностью для парижан; чтобы уйти от действительности, они искали прибежища в фикции. Обанкротившаяся опера закрылась, но уже готовилась комбинация, благодаря которой она должна была с блеском возродиться из пепла. Другие театры привлекали больше зрителей, чем могли вместить, кишели плохо одетой и шумливой публикой. К услугам парижан было множество развлечений; новые пьесы, с успехом шедшие водевили, Франкони с его цирком, модные гулянья, выставки картин, открытие салона живописи в Лувре, обыкновенно приходящееся на фрюктидор;[462] иногда даже парадные обеды в министерствах, церемониальные визиты, прием послов у Барраса в его замке Гробуа. Не прекращались и революционные праздники, хотя каждый раз возникало опасение, как бы праздник не послужил поводом к беспорядкам. 18 фрюктидора не решились даже устроить примерной маленькой войны, войска маневрировали на Марсовом поле с заряженными ружьями и пушками.[463] Собирались праздновать 1-ое вандемьера, день республиканского нового года, но официальная часть этих торжеств “теперь уже никого не привлекает на Марсово поле, кроме лиц, участвующих в программе”.[464]