Еще смутный и неоформленный план их включал и пересмотр конституции. В этом отношении задача их упрощалась тем, что идея пересмотра носилась в воздухе. От недостатков конституции страдали все, и многие неглупые люди воображали, что изменением нескольких статей конституции они могут исцелить Францию. Писатели и мыслители наперерыв спешили формулировать свои планы, предлагали свои рецепты: президентство на американский манер, требования гарантий способности быть законодателем, учреждение особого корпуса специально для того, чтобы сдерживать другие, – все эти идеи смутно роились в умах.
Правда, легальным путем произвести такую операцию было невозможно, ибо всякое требование пересмотра было обставлено по смыслу самой конституции процедурой, способной привести к цели не раньше, как через девять лет. Но это мало смущало нарождающуюся новую партию, ибо обращение к помощи насилия было общепринятым в политических нравах эпохи. Нужно было только выискать случай придумать наилучший способ действий, а главное, иметь под рукой выдающегося генерала, который бы предоставил свою шпагу в распоряжение той группы правителей, которая должна была восстать против другой.
В этом-то состоянии умов и зародилась первая мысль о брюмерском перевороте; возвращение Бонапарта только помогло его осуществить и изменило его результаты. Гражданскими руководителями этого переворота управляло то же чувство, как и участниками 18-го фрюктидора и 22 флореаля, – обостренный инстинкт самосохранения. Разница между этим и другими насильственными переворотами была та, что там люди все могли выиграть, а терять им было нечего; здесь же, наоборот, устроители страшно боялись все потерять. К этому руководящему мотиву у некоторых присоединялось искреннее желание оздоровить, возродить республику, открыть ей, наконец, путь к нормальному существованию; они хотели установить настоящий конституционный режим вместо упраздненного на практике фрюктидором и флореалем и последним беззаконием упрочить владычество законов.
Эта партия избрала своим вождем, или, вернее, оракулом, революционера чистой воды, но не военного – аббата Сийэса. В самом начале революции Сийэс играл видную роль; в грозную эпоху террора, вероотступник и цареубийца, он предпочел стушеваться, затем появился снова, уклоняясь от власти и добиваясь влияния. Говорили, что это Именно он, не выходя из-за кулис, играл в последние дни жизни конвента и 18-го фрюктидора роль тайного советчика и вдохновителя; ловко разбираясь в скрытых побуждениях, управляющих событиями и людьми, он всегда умел в нужную минуту незаметно нажать пружинку, в этом отношении он остался священником.[154] Он никогда не компрометировал себя открыто; в эпоху, когда столько людей истощили свои силы, можно сказать, сгорели на работе, он пользовался всеми огромными выгодами положения того, кто успел ждать и сберечь свою силу; все, чего он не сделал, пошло на пользу его репутации. Ему приписывали необычайную силу ума, гений строительства. Он изучал законы, исследовал свойства народов, сравнивал между собою правительства. Все знали, что запасная конституция целиком сидит у него в голосе, и она казалась тем совершеннее, что заглядывать в нее дозволялось лишь изредка и урывками. Загадочный, умышленно непонятный, он, казалось, носил в себе великую тайну общего спасения. Держась в стороне, он укрылся в берлинском посольстве; ходили слухи, что там он близко ознакомился с европейскими делами и сдружился с высшими представителями дипломатии; кто сумел бы лучше его примирить революционную Францию со старой Европой? В силу всех этих причин час его, казалось, настал; в законодательных кругах замечалось движение в его пользу.
Ежегодный выход одного из пяти членов директории и выборы нового директора взамен выбывающего происходили в флореале. Обыкновенно пять директоров бросали между собою жребий, кому уйти; но, по-видимому, по крайней мере в этот раз, желание руководило судьбой, и директория каким-то фокусом сумела избавиться от Рейбелля, на которого особенно нападала.[155] Рейбелль сам устал бороться со своею непопулярностью, и весьма возможно, что он добровольно пошел на эту комедию; но, уходя, он (характерная черта взяточника) с согласия своих коллег, заставил выдать себе сто тысяч франков.[156] Жертвуя этим человеком, не внушавшим уважения, но энергичным, директория думала спасти себя, а вышло наоборот. Она надеялась дать в преемники Рейбеллю бесцветного подставного актера, но совет пятисот выставил кандидатуру Сийэса, и 27 флореаля (16 мая) последний был избран советом старейшин. Этому избранию способствовал Талейран своей агитацией в кулуарах.[157] Чем ближе приглядываться к изнанке этой эпопеи, тем более значительной представляется роль Талейрана.
Сийэс во всякую эпоху привлекал бы внимание, отталкивая симпатии. С немым лицом, холодный в обхождении, с медлительной вялой походкой, с какой-то неопределенной осанкой,[158] с неустановившимися, словно колеблющимися линиями тела, весь он производил впечатление чего-то сомнительного, ненадежного. Напротив, речь его была резка и внушительна, ибо он отличался редким умением формулировать мысль. По тону и манере держать себя он был много выше своих коллег-революционеров, обладал остроумием, и очень тонким, но проявлялось оно лишь изредка, вспышками. Вещь серьезная для человека, который мечтал руководить себе подобными, – он был совершенно лишен добродушия. Сторонясь от общества, он любил проводить время в кругу немногих посвященных, или старух, которые благоговейно курили ему фимиам; им разрешалось наслаждаться его интересной беседой, и в этом кругу он не всегда запрещал себе быть любезным, но снисходил до этого крайне редко. Как только разговор переходил на его философские или конституционные теории, тон его становился догматическим, авторитетным; он утверждал, не удостаивая обсуждать; постоянно крича о своей непогрешимости, он мало-помалу заставил и других уверовать в нее.
Однако его напрасно изображают типом чистого мыслителя, никогда не спускающимся с высот теории; в нем были и совсем иные черты, была жестокая практичность. Если он и наслаждается, мысленно разбирая и составляя заново политическую машину, прибавляя винтов и колес, искусно располагая и комбинируя отдельные части, весь этот механизм в уме его предназначался для одной главной работы и цели: удержать власть за Сийэсом и его партией, упрочить их положение, сделать его непоколебимым. Слова: консервативная система, консервативные идеи беспрестанно срывались с его языка. Он много способствовал тому, что они так привились в нашем политическом жаргоне, но сам он относил их только к одному классу интересов и лиц.
Никто не был более его человеком партии, или вернее касты, человеком третьего сословия во всей ограничительной силе этого термина. Он питал отвращение к дворянам и презирал народ. Это он однажды, – по крайней мере, говорят, что это он, – отказался служить обедню “для черни” (“pour la canaille”.[159] С другой стороны, после фрюктидора он изобрел против дворян план колоссального остракизма, предлагал изгнать из Франции последние остатки аристократии, совершенно ампутировать этот член. В то же время он не был истинным республиканцем; в его прославленной конституции оставалась открытой дверь для короля, который был бы лишь подставным лицом, ставленником революционной олигархии и ответчиком за нее перед иностранными державами. В мечтах Сийэс представлял себе Францию не сияющей над миром и потрясающей Европу мечом или идеей, но Францию, успокоенную, благоразумную, Францию, где он сможет устроить себе удобную и привольную жизнь, ибо он, как сибарит,[160] выше всего на свете ценил покой, уютно обставленный и надежно обеспеченный.